А что я? Я прижался к стене вагона. Огромный мотор ревел из-под пяток прямо в мозг. От жары остатки мозгов растаяли окончательно. Я даже не подумал тогда, как это отец разрешил Феликсу вытворять со мной такие вещи. Я доверял ему полностью, потому и не крикнул, не велел ему замолчать и сам ничего не сказал машинисту. Смотрел на Феликса телячьими глазами и думал, что, наверное, сплю.
Как он, не задумываясь, изобрел такую историю? И ни один мускул на его лице не дрогнул!
Годы пройдут, пока я так же научусь владеть своим лицом. Сейчас всякая моя ложь тотчас выходит наружу. Только Миха мне и верит.
Но ведь Феликс — взрослый! Взрослый — и врет! Врет так, что машинист застыл, как парализованный. Врет о том, о чем врать нельзя, хотя бы из суеверия!
Я стоял там и молчал.
И восхищался Феликсом.
Против своей воли. С отвращением, с содроганием перед его наглостью. Восхищался.
Как ни горько это признавать.
Внутренне восставая против его лжи — и при этом покорно молча. Я как-то терялся перед ним, таял, забывал все, чему меня учили и что старались привить, забывал все указательные пальцы перед моим носом, и все «Нельзя! Нельзя! Нельзя!», и отцовскую вертикальную морщинку между бровей, темнеющую в минуты гнева, похожую на восклицательный знак. Кажется, в последний момент я все-таки выдавил из себя слабое: «Нет! Это неправда!», но в тот же миг внутрь меня вдруг проникла вместе с ревом мотора и шумом локомотива какая-то странная радость. Точно меня вдруг перенесли в другой мир, в мир, где так поступать можно, где можно все, и нет училок с их нравоучениями, нет укоризненных отцовских взглядов, и не нужно каждый раз напрягаться, чтобы вспомнить, что можно, а что нельзя.
Вообще не нужно напрягаться. Скажешь что-то — и оно уже исполнилось.
Как Господь: сказал «Да будет свет» — и стал свет.
Да, я восхищался тем, что Феликс мог с такой легкостью закрыть обитателей купе и не пожалеть для этого дорогой цепочки, и зайти туда, где написано «Вход категорически воспрещен», и обмануть машиниста, да еще как обмануть.
Как будто весь мир — его игрушка.
И никакие законы ему не писаны, он сам себе закон.
И неизвестно, на что еще он способен.
А Феликс был уже внутри своей истории, поверил в нее полностью, видимо, так и нужно врать, чтобы и остальные тебе поверили, это как с «отмазкой» для полицейского. Я прямо чувствовал у него во лбу такую же обжигающую точку, такой же моторчик, как у меня, первый раз в жизни я увидел, что у других тоже бывает такой зуд. А Феликс был настолько во власти свой лжи, что уже смотрел на меня с жалостью и состраданием, и я, несмотря на то что был, как известно, здоров как бык-аллергик, почувствовал, что сердце мое слабеет, что под сочувственным взглядом Феликса опускается на меня прозрачная сероватая пелена болезни, великой слабости, обнимает меня изнутри и снаружи, что все мое существо готово уже раствориться в ней.
Новое чувство, похожее на опьянение, кружило мне голову, сбивало с ног. Я и рад бы сказать теперь, что боролся с искушением гораздо дольше, что проявил твердость натуры — только ни с чем я не боролся и ничего не проявил. В считанные секунды Феликс превратил меня в своего сообщника. Ему не было нужды даже предупреждать. Он будто знал с самого начала, кто я и какой я, и просто сдул тот покров, под которым скрывался настоящий Нуну — лгун. Кто я…