Уже подходя к Касимовскому поселку, я вижу идущую своею легкою походкою мне навстречу мать. На ней темный английский костюм. Ее, давно уже поседевшая стриженая голова только что завита искусною парикмахерскою рукою. Она твердо, как винтовку, держит на правом плече большой лиловый зонтик. Мы, как всегда, троекратно целуемся. Она глубоко заглядывает мне в глаза, словно хочет сказать: «Я с собою справилась, ты можешь быть спокоен, никаких сцен не будет». Я подаю ей руку. Она легко, но как–то особенно плотно и крепко кладет свою на обшлаг моего френча. Из–под рукава ее «tailleur» выглядывает туго накрахмаленная манжета. Боже, до чего мне знаком и дорог этот образ.
Сестры и младший брат Владимир дома. Все они смотрят на меня с гордостью, нежностью и некоторым любопытством, и сознательно уступают меня матери, считаясь с ее безграничной любовью к своему первенцу. Брата Липочки с нами нет. Он, как и я, в сборах, выступает с Несвижским полком. Отец за границей. Мы очень боимся за его здоровье и его возврат. Не задержали бы его немцы.
Вечером мы сумерничаем с мамою в ее комнате. Рядом в столовой очень музыкальный Владимир импровизирует на рояли что–то нежное и грустное. Слышен смех младшей сестры. «И как это они могут смеяться и играть, не понимаю» — удивляется мама.
На следующее утро она выходит бледною и очень взволнованною. Чувствуется, что волею выработанный запас сдержанности и самообладания на исходе. Не дай Бог иссякнет до того, как я сяду в вагон.
По дороге на станцию я пытаюсь смягчить ее боль мыслью, что наше прощание не окончательно, так как в случае переброски нашей бригады на Запад, мы по всей вероятности поедем через Москву.
«Нет, нет, родной, — прерывает она меня решительным тоном, — второго прощания мне не вынести, я еще не знаю, как справлюсь с первым».
В первых числах октября наш эшелон в продолжении двенадцати часов стоял на запасных путях Рязанского вокзала, но мама так и не приехала еще раз повидаться со мной.
За день до отъезда в Иркутск мы с Наташей едем прощаться в Ивановку. В памяти ничего нет, кроме обратного отъезда в Москву. За многолюдным чайным столом успокоительные разговоры. Слава Богу, что я отправляюсь на восток и Наташа едет со мною. После чаю Серафима Васильевна, с особо голубыми в порозовевшем от волнения лице глазами, выносит из спальни напутственные подарки. Благословив меня образком Казанской Божьей Матери, она вручает мне будильник, без которого на военной службе не обойтись, а Наташе дарит теплую, вязаную кофту для Сибири.
Как ни утешительно, что мы едем в Иркутск, а все же руки «Симы» дрожат и она еле сдерживает слезы.
Николай Сергеевич бледный, молча ходит с папиросой из столовой в гостиную и обратно. Выходит на террасу. С несвойственною ему задумчивою рассеянностью подолгу всматривается в макушки пирамидальных елей, в желтеющую листву клена и снова возвращается в столовую. Взоры его совсем еще молодых, лучистых глаз с нежною заботою останавливаются то на «Симуне», то на «Таличке», то на мне. Но он ни с кем не говорит, лишь то и дело смотрит на часы, не опоздал бы Кузьма: ведь хорошие лошади забраны, придется ехать на стариках.
Но вот пролетка уже у подъезда. Зовут прислугу и все на минутку присаживаются перед дорогой. Затем быстрые, как бы торопящие неотвратимые события, рукопожатия, объятия, поцелуи. Собаки и молодежь вприпрыжку провожают нас до деревни. В деревне последние напутствия крестьян и быстрые бабьи слезы.
Перед глазами, невольно успокаивая душу, тихими скромными далями ровно бежит белое шоссе. Наташа молча сидит рядом со мною, благодарная за то, что мы еще вместе — надолго ли, но бледная как полотно и в глубине души бесконечно несчастная.
Мы медленно подъезжаем к Троицкому, большому, вольно разбросанному по пригоркам и влажным ложбинам селу. Над синеющим внизу озером плавно носятся чайки. К старым, черным деревьям открытого всем ветрам кладбища шумно слетаются грачи. Перед нами светло розовеет высящаяся на зеленом взгорье стройная церковь.
Я знаю, перед смертью от всей суеты жизни останутся только несколько «вечных» минут. Среди них и тот, печально–прозрачный утренний час, которым мы в тихой глубокой беседе в последний раз перед сломом старого мира мирно ехали в Москву… в Иркутск… на войну… в эмиграцию…
Кто не дышал воздухом Сибири, тот никогда глубоко не дышал Россией. За шесть недель нашего пребывания в Иркутске я так крепко привязался к невзрачной прибайкальской столице русской Азии, что и не разделяя идеологии евразийцев, чувствую себя чем–то связанным с ними: само слово Евразия будит во мне какие–то надежды и страсти. В Иркутске я понял до чего эфемерна уральская граница между Европой и Азией. Ведь только бескрайние сибирские дали могут сдержать те обещания, что нам дает восточная Европа, точнее европейская Россия.