Я слушал Виндельбанда в продолжение пяти лет и за это время так вжился в его философский пафос, так изучил его манеру чтения, привычку шарить правой рукой по животу в поисках висевшего на длинной тесемке пенснэ, вскидывать пенею на нос, разглаживать двумя пальцами левой руки лежавшую перед ним записную книжку и, бледнея с дрожью в голосе, произносить излюбленную им фразу: «Dies ist nun einmal das Schickal aller Wahrheiten, dass sie als Paradoxa zur Welt kommen, um sie als Trivialitaten alsbald zu verlassen>[5]
), что должен был по нескольку раз в семестр представлять товарищам нашего учителя. Виндельбанд знал о моем искусстве: однажды он застал меня на кафедре и от души зааплодировал, когда я кончил (не лишен был юмора). Хотя Виндельбанд безусловно по–своему любил меня, между нами все же не сложилось по–настоящему близких отиошений. Думается потому, что Виндельбанд был типичным немецким профессором своей эпохи, т. е. преподавателем научной дисциплины, и только. Я же приехал в Европу разгадывать загадки мира и жизни. За время моего пребывания в университете эта разница наших духоустремлений дважды дала о себе знать.В семинаре Виндельбанда шла оживленная дискуссия о свободе воли. Виндельбанд разъяснял свою, в основе кантовскую точку зрения, согласно которой признание за человеком свободной воли с научной точки зрения невозможно, а с нравственной — необходимо. Вполне понимая эту методологическую мысль, я все же настойчиво допрашивал Виндельбанда, какая же точка зрения, научная, или этическая, соответствует высшей истине. С непринятою в университете горячностью, я доказывал маститому философу, что его методологическое разрешение проблемы было бы допустимо лишь в том случае, если бы у каждого преступника было две головы: одна для снесения с плеч, как то требуется с нравственной точки зрения, согласно которой человек отвечает за свои поступки, а другая для оставления ее на плечах ввиду господства над душою человека закона причинности, не признающего различия между добром и злом. Это мое, показавшееся товарищам весьма парадоксальным, соображение Виндельбанд спокойно и снисходительно парировал выяснением третьего методологического ряда. Вопрос о наказании разрешался им и не в научно–причинном, и не в этически–нормативном плане, а в плане целесообразности. Наказание преступника он оправдывал необходимостью охранения общества и государства от «асоциальных элементов». В связи с такой постановкой вопроса Виндельбанд допускал максимальное ослабление наказания в благополучные времена и требовал резкого его усиления в эпохи войн и революций. Этот «цинизм» до глубины души возмутил меня, но опровергнуть методологию своего учителя мне было еще не под силу. Когда спор с таким искусным диалектиком и опытным педагогом, каким был Виндельбанд, окончательно загнал меня в тупик, я, набравшись храбрости, в упор спросил его: как, по его мнению, думает сам Господь Бог; будучи высшим единством мира, Он ведь никак не может иметь трех разных ответов на один и тот же вопрос. Мой задор, как помнится, заинтересовал и обрадовал Виндельбанда, но его ответ искренне огорчил меня. Ласково улыбнувшись мне своею умно–проницательною улыбкою, он ответил, что на мой вопрос у него, конечно, есть свой ответ, но это уже его «частная метафизика» (Privatmetaphysik), его личная вера, не могущая быть предметом семинарских занятий. Я почувствовал, что меня со всех сторон окружает проволочное заграждение колючих методологий и что прорыв в сферу нужных мне ответов невозможен.
Перед самым докторским экзаменом в моей жизни случилось несчастье, которое казалось должно было бы по человечеству сблизить Виндельбанда и меня. От моих друзей, у которых в то время гостила моя жена, на его имя пришла телеграмма с извещением о ее трагической гибели. Друзья просили подготовить меня к этому страшному удару.
Попав, вероятно, в первый раз в жизни в такое неестественно трудное положение, Виндельбанд немедленно же написал мне очень прочувствованное, душевное письмо и лично снес его моей хозяйке; предупредив ее о содержании письма, он попросил, чтобы она по возможности осторожно передала его мне. Большего сделать он не мог и я до сих пор храню благодарную память об этом человеческом порыве его души сквозь его величественную «персону». Понятно, что, вернувшись после похорон в Гейдельберг. я вошел в кабинет своего учителя в предчувствий дружеской встречи с тем новым Виндельбандом, который приоткрылся мне в его письме. Мои ожидания не сбылись: из–за письменного стола привычно приподнялся давно знакомый мне действительный тайный советник, профессор Виндельбанд, сквозь маститую персону которого уже не светилась открывшаяся мне в его письме душа.
Конечно, Виндельбанд сказал несколько полагающихся соболезнующих слов и крепче обыкновенного пожал мне руку, но все это не выходило из рамок привычных, почти светских навыков жизни. Ни одного более или менее интимного вопроса о том, как все случилось, Виндельбанд себе не позволил, словно не считая себя вправе прикоснуться к чужому горю.