Решив переговорить со Львом Михайловичем, я попросил Дарью Николаевну Петровскую устроить мне свидание с ним у себя на квартире. Она охотно согласилась и пригласила меня на очередной вечер лопатиских рассказов.
Приехал Лев Михайлович по обыкновению поздно. Войдя в комнату шаркающей походкой и поздоровавшись с хозяевами и гостями, уже давно поджидавшими за самоваром знаменитого философа, он уютно опустился на оставленное ему место против графина с красным вином и, вынув платок, стал протирать очки. Я внимательно всматривался в него: высокий, выразительный лоб, умные, строгие, печальные серые глаза; сразу видно — недюжинный большой человек, но одновременно, по прадеду, а быть может даже и по деду — несомненнейший леший: длинные, прямые, зачесанные за уши волосы, кудластая, седая, в желтых табачных подпалинах борода и большой беззубый рот, превращающийся не только в моменты громкого смеха, но даже и при улыбке в жутковатую пасть. Ручки маленькие, напоминающие поплавки. Между пальцами правой, все время как–то зябко прячущейся в рукав потрепанного сюртука, вечная папироса, с которой желтый ноготь то и дело стряхивает пепел. Но самое странное в Льве Михайловиче то, что он никогда не выпрямляется во весь человеческий рост; стоит и ходит так, как будто бы только что поднялся с четверенек.
От Дарьи Николаевны я узнал, что этот одинокий человек — лесовик, живет странною, детскою жизнью. За ним все еще ухаживает старый лакей, который еже–дневно стелет ему постель в «детской» и при выездах в холодную погоду неизменно наказывает заткнуть «ушки» ваткою.
Думаю, что в тот вечер Лев Михайлович своих страшных историй не рассказывал; если бы рассказывал, как бы я мог их забыть. В способности Льва Михайловича с детскою непосредственностью ощущать присутствие всякой нечисти в жизни, я не сомневаюсь, как не сомневаюсь и в его большом актерском таланте. Его брат, уже пожилым человеком, стал актером Московского Художественного театра и лопатинского имени не посрамил. Многие же, близко знавшие братьев, говорили мне, что сценическое дарование Льва Михайловича было значительнее дарования его брата.
Очарованный Львом Михайловичем, его своеобразным обликом, его старомодною любезностью и юношескою разговорчивостью, я тут же в двух словах намекнул ему на свои планы и попросил разрешения в ближайшее время навестить его.
Принял он меня, если не ошибаюсь, в редакции «Вопросов философии и психологии». От разговора с ним у меня в памяти остался только тот тон, что делает музыку. Милейший в доме Дарьи Николаевны, Лопатин оказался в редакции совершенно другим человеком. Несмотря на то, что его представление о нео–кан–тианских течениях в немецкой философии было весьма приблизительным, его отрицание этих течений было весьма определенным. Я ушел от него с чувством, что Историко–философский факультет, «Психологическое общество» и редакция «Вопросов философии и психологии» были в глазах Лопатина некою вотчиною, в которой им искони заведены определенные порядки, не нуждающиеся ни в каких заморских новшествах.
Намерение пробить себе путь к философской кафедре Лопатин во мне, конечно, не погасил, но мой идеалистический пыл он сильно ослабил. После ряда дальнейших встреч с ним и его коллегами по факультету, Г. И. Челпановым, юристом В. М. Хвостовым и другими «стариками», я невольно стал задумываться над мыслью, что в России, быть может, правильнее заниматься философией вне университетских стен.
В связи с таким сдвигом в моем настроении, начал постепенно меняться и ритм моей жизни. Я перестал сидеть дома за книгами, стал больше бывать у знакомых, главным образом, в кругу друзей Анны Александровны, с братом которой, Павлом, меня уже давно соединяла глубокая дружба, выросшая из нашей переписки в первые месяцы после ее смерти. Соединял нас и живой интерес к вопросам философии, которая в связи с неудачей революции 1905–го года приобретала даже и в левых кругах все большее и большее значение.