Как ни много давали мне лекции, устраиваемые Грациановской запятой, большее нравственное удовлетворение я получал от своего преподавания на губернских и уездных учительских курсах. Слушателями были почти исключительно учителя и учительницы, большинство которых съезжалось в Нижний из разных медвежьих углов. Настроение (у молодых, в большей степени, чем у старых, и у женщин в большей степени, чем у мужчин) было праздничное: в «храм науки» трудовая интеллигенция верила с такою же страстностью, с какой отрицала церковь. Татьянин день, день основания Московского университета, был ее престольным праздником. Читал я на учительских курсах в радостном ощущении того, что воля и вера моих слов действительно доходят до внимательной и восприимчивой аудитории, чувствующей мою любовь к ней. По окончании лекций «благодарные слушатели» поднесли мне адрес, составленный в очень теплых выражениях, и серебряный бокал с изображением оленьей головы и выгравированною под нею трогательною надписью.
Идейные нижегородцы, вроде Настасьи Петровны и Мишенькиных, не раз давали мне деликатно понять, что я напрасно отдаю часть своего времени недостойным меня, по их мнению, людям: всяким разбогатевшим на купеческих хлебах юрисконсультам, околачивающимся около нервных барынек врачам, снобистическим купчикам с артистическою жилкою, актерам, служившим у Медведева, одним словом тому буржуазному гнезду, главными представителями которого считались дружившие друг с другом дома присяжного поверенного Лунина и эффектнейшего по внешности женского врача Струнского, сводившего с ума всех своих пациенток. В этих благожелательных намеках бесспорно была некоторая доля правды. Не обедай я у Луниных, не ужинай я у Струнских, не езди я вместе с Вовкой Блюменталь–Тамариным, талантливейшим актером и талантливейшим кутилой, за город, я, конечно, сделал бы для дела просвещения гораздо больше того, что сделал. Но, во–первых, я был молод и жаден до всех впечатлений жизни, а во–вторых, я отнюдь не был «идейным русским интеллигентом». Органически чуждый как всякому фанатизму, так и всякому фарисейству, я с большим удовольствием проводил вечера после лекций то у одних, то у других знакомых; рассказывал о загранице, спорил о постановках Художественного театра, слушал цыганские романсы, читал стихи и наслаждался тем оживлением, которое вносил в общество. Как–то на войне, во время веселой пирушки один из товарищей по бригаде, в мирной жизни ученый–экономист, до слез смеясь над каким–то моим рассказом и утирая глаза, сказал мне: «Ах, Федор, Федор, какой бы из тебя вышел ученый, если бы ты родился заикой!»
Помню свой последний отъезд из Нижнего. Приехав задолго до отхода поезда на вокзал, я стоял у открытого окна своего вагона и разговаривал с провожавшими меня слушателями, среди которых был и доктор Грацианов с женой и Мурашовым. Вдруг в дверях буфета первого и второго классов появилась веселая компания Луниных, Впереди, откинув назад свою красивую голову, не без торжественности выступал доктор Струнский, с большим покрытым салфеткой подносом в руках; на подносе пенились бокалы с шампанским. Около доктора суетились два лакея с запасными бутылками подмышкой. Шествие направлялось к моему вагону. Я вопросительно и смущенно взглянул на Грацианова: такой «Паратовский», волжский, апофеоз моей просветительной деятельности был бы все же почти неприличен. Грацианов спросил кого–то, в чем дело, и, приподнявшись на цыпочках к моему окну, успокоительно произнес: «В этом же вагоне едет Плевицкая; пела она вчера, говорят, замечательно: стулья ломали. Вот наши жеребцы и пришли провожать».
Раздались бурные аплодисменты. Голова Плевицкой появилась, к моему удивлению, в окне соседнего купе. Струнский, уже издали заметивший меня, поднес первый бокал Плевицкой, второй мне и, представив меня Надежде Васильевне, попросил у нее разрешение перейти «философу» в ее купе. «В одной раме удобнее чествовать наших знаменитостей». Вставив меня с Плевицкой «в одну раму», Струнский, слава Богу, забыл обо мне.
К веселой компании за те четверть часа, которые оставались до отхода поезда, вероятно, пристало довольно много никому неизвестных, случайно находившихся на вокзале людей. Во всяком случае, количество поднятых после третьего звонка бокалов показалось мне что–то уж очень большим.
Свисток. Поезд трогается, раздаются возгласы: «Спасибо, спасибо, никогда не забудем, приезжайте скорее опять».
Когда платформа исчезла из глаз, я, откланявшись, собрался было вернуться в свое купе, но Плевицкая, познакомив меня со своим мужем, маленьким невзрачным человеком, и со своим восточного вида аккомпаниатором Зарембой, предложила поси–деть вместе. Я охотно согласился на предложение знаменитой песельницы, о сказочной карьере которой (деревенская нищета, монастырь, выступление на Нижегородской ярмарке, случайная встреча с Собиновым — и в результате всероссийская известность чуть ли не в три месяца) я уже много слышал от своего приятеля, артиста Малого театра Ленина.