Он любил все это, еще когда был мальчишкой. Он не знал, что заставляет его не спать, но внутри теплилось чувство торжественного служения. В мансарде, когда он, смертельно усталый, старался как-то продержаться и не спать, и просто сидел, наблюдая, как уходит свет, как возникают внезапные просветы в потоке тьмы, как грохочет тишина. И все больше пустела собственная оболочка, прозрачнее становились стены, происходило истинное очищение храма, да, действительно, прочь капустные листы повседневности. И только тенистая сеть облака высоко над головой, судорожное дуновение, порыв, у самого дна скользнула рыбина. Приходится смотреть на себя, как на мертвого, чтобы суметь справиться с вещами, которые неуловимы. Только мертвый приближается к этому умению — тихими стопами. Нужно быть усопшим, как ночная улица, которая бугрится камнями своими в бессветное пространство, где залы пусты, комнаты не освещены, они умерли. Все магазины вымерли, у всех домов — мертвые фасады, все площади отошли в мир иной. Много-много неподвижного пространства. Много-много угасшей серости камня. Несколько птиц. Выжили. Трепещут и исчезают. Все плакаты, все надписи поблекли и потеряли смысл, утратили свою рекламную силу. И лишь несколько женщин, заглядывающих в высоченные шахты улиц, и шуршание дамской сумочки — уже грандиозный шум.
А потом — этот единственный бар, который открывается в пять и собирает всех, кто еще или уже на ногах в этом фантастическом полумраке, пастырю проституток знакомо и это. Да, а печатные прессы стучат, штампуя газеты, точно, совсем забыл сказать. Там стоит еще такая большая машина, которая выдувает из себя рулоны бледной бумаги. Саднит глаза, а в баре жарко от пара, от света ламп над столиками, жарко от скопища людей, которые стекаются сюда из в общем-то пустого города, будто здесь и нигде больше — заветный Ноев ковчег, и будто нигде во всем городе больше нет прибежища. И они делают вид, что другого местечка просто нет. Набиваются сюда до отказа, хватают сладкое печенье, чашечки с кофе, толкаются локтями, тянут руки. Наперебой, словно утопающие, хватаются за спасительную стойку. Они на что-то натыкаются, потрепанная костюмная ткань не в меру ретивых посетителей не выдерживает, лопается, никто не обращает на это внимания, и призрачны, как на маскараде, вечерние платья, которые именно здесь находят свое окончательное пристанище; все уже к чему-то прислонились, уцепились, сбились в кучки, все усердно жуют, глотают, обжигаются — слишком горячо, и только бармен — словно из другого мира. Тот, кто себя знает и здесь узнает заново, тот уже не в силах здороваться, его хватает только лишь на изможденный взгляд, и — до чего же здесь душно! Но на улице душит другое, там враждебно колет глаза предчувствие дневного света, злобно вонзается оно прямо в саднящую кожу. А истощенная, но быстро приходящая в себя улица — зачем она им сейчас? У них у всех сейчас одно желание: как можно быстрее добраться до затемненной комнаты и утонуть в ней, по возможности — насовсем. И это тоже знакомо пастырю проституток.
Пастырь поднимается до своей должности из обычных слоев публики. Когда-то он почти ничем не отличался от прочих клиентов, которые ходят вокруг да около, потом подходят поближе, чтобы задать вопрос, заявить о своих пристрастиях, нагло потребовать чего-то, дождаться, когда до них снизойдут или же отвергнут. И поначалу он был таким же клиентом, как и они.