Толчки колес и тряские сиденья, кислый запах кожи, летящая земля, остановка и дрожащий грохот стремления вперед, странствующая темнота, смена языков, то там перехватишь кусочек, то здесь отопьешь глоточек, то битком набито, то снова ты сам себе в купе господин, и все время этот грохот и нет времени и легкая лужица тишины и пространство в этом «нет-времени». Все это играет твоим телом, отнимает у тебя мысли и чувства, сотрясает твои кости, ты отдаешь это и обмениваешь на легчайшую тишину глубоко внутри.
Поезд. Четырехместная коляска в маскарадном костюме поезда. Покачивание. Серая обивка деревянной комнаты на колесах. Снаружи холмы, исполненные подъема. Восставшие холмы. У ног холмов — ожидающие, в черном. Полные протеста, в молчании. За окном — улица с выражением застывшего отказа, привязанная к старому автомобилю, который ждет. Чернота струится среди серости. Деревья. Мусорные бачки. Светлое как день потемнение внутри этого шланга по имени время.
Черный зной площади и сырые платки воздуха. Дома, занавешенные черным, железные перила, черные паруса, перила, монастырское дерево. Дробь, дробь барабанов. В этом пруду времен во времени.
Дома, фонари — все окаменело. Все излучает траур. Усопший, заунывный, полный пустоты зал. Заунывный зал. Все сильнее дробь, все шире поток. О, безмерно ширится чернота. В каждом доме, в каждом человеке — черно. В Другой Стране.
Мы здесь, отец мой. Пора петь.
Песни ради тщетного рвения, ради прощения.
Я хотел бы облачиться в доспехи, надеть на голову шлем с султаном из перьев и красно-иссиня-черный шарф, и сесть на снаряженного коня, и бугрился бы панцирь твердым металлом, и я поднял бы копье, а на копье насадил бы свой вымпел, ода, оперенный железом, я бы шествовал гордо, и мы встали бы прямо, копье, конь и я, распрямились бы, замерли — и зашагали, зашагали бы шагом чеканным, и легкий ветерок в спину, а как земля глубока сверху, оттуда, мы в путь отправились бы, в латах, с дерзким видом. Мы кликнули бы нашу смерть, и тогда сурово, и в облаке нашего сурово-мрачно-прекрасного пепла, мы, невзирая на солнце, отправились бы в поход вместе с нашею смертью против смерти самой.
У меня нет ни коня, ни шарфа, ни копья, есть только куст, похожий на султан, но он не из перьев.
Но я могу сидеть на скамье, на деревянном стуле посреди улицы. В коридоре, на покрытом пеплом катафалке. Все дома повязали черные фартуки и закрыли черной вуалью лица, пудра пепла у них на щеках, они напирают, тесня транспорт. Насмотреться не могут на него, на эти старые тарахтящие автомобили. Но внизу переливаются огоньками открытые для посетителей подвальчики, пламенеют, дымятся, и улица ломится туда, в открытые двери, вниз, и зелены, должно быть, деревья надо мной, над этим коридором; я их не вижу, но слышу певучие племена птиц на ветках в ночи. Сидя на скамейке, на улице, я их не вижу. Вижутолько ларьки, озаренные пламенем, тени прохожих, ряды их голов, все это движение под деревьями с птицами меж скамьями из дерева по асфальту. И этот оперенный корабль, корабль-призрак, и такелаж на нем готов для выхода в море.
И я сижу, серым светом струится тишина. Корабль вездесущ. Деревья в камнях, и птицы ночные, и стулья. Зачем стулья, зачем дерево на камне улицы, зачем птицы в ночи? Ждать. Наверное, я на дне, все так тихо, все так неуловимо, только плывет мимо, и все. Наверное, я на дне, все так отвесно, и слышен один только шепот, и все. И такое великолепие кругом. Мы, должно быть, на дне, отец, струится пепел по песку. Мы добрались до цели, отец мой, оперение наше бессильно повисло, и лишь птицы щебечут, в путь призывая, в коридоре запнувшегося времени, и все лампы цветут черным цветом. Мы у цели. Два камня.
Послушай меня, отец мой в камне! Я хотел бы ринуться головой вперед сквозь клубы красных испарений, не глядя. Чтобы рог запел впереди, чтобы щелкнули кастаньеты.
Рим — я вспоминаю.
По вечерам у города вырастало множество рогов. Кто-то один начинал первым, и долгий звук, вопрошая, носился в воздухе, и наконец откуда-то с высокого холма неуверенно отвечал второй голос. Зверинец просыпался. Час наставал.
Рога, они прорезаются изо всех камней, эти маленькие обрубочки, мычат, лают и тявкают. Ревуны сбиваются в стаи, их тысячи, а город близок, со всеми своими окнами, всеми площадями, заповедными местами, близкими и далекими, со всеми комнатами и клетками, с парками и мостами — город был близок, легкодосягаем для рева. Темный, многоголосый, он дрожал, этот город, содрогался миллионами этажей, каждым камнем; он трепетал перед гудками машин, которые множатся, сливаются и сплетаются, дробятся и сгущаются, пока все не замрет. Пока гудки не соберутся в одну большую вопросительную дугу, не превратятся в тернистый путь вожделения; они звучали наперебой всей гаммой звуков, хрипло и глухо, упорно, обильно и мрачно.