— Оно не стоит твоих забот, — возразил Р., пожав плечами. — Словарь превратится в незыблемый свод вокабул с незыблемой грамматикой и фонетикой, когда рак на горе свистнет. Ну можно ли поверить, что эти знаки, собранные с миру по нитке в самое разное время, имеющие самые разные функции, добытые в самых разных источниках (и кем? — уж не тобой ли, Йерр?), помогают людям — в которых согласья нет и не будет — говорить, объединяться и находить какое бы то ни было средство общения?!
Рекруа долго еще разглагольствовал на эту тему. Честно говоря, я сохранил об этом довольно смутное воспоминание. Его речь сводилась к тому, что Йерр напрасно теряет время, затачивая совершенно бесполезную шпагу, притом затачивая до такой степени, что она грозит сломаться.
— Да! — подтвердил уязвленный Йерр. — Я знаю, что моя лодка — утлый челн!
— Так какое же странное беспокойство понуждает тебя окружать язык заботами, столь мало соответствующими его натуре? — продолжал Р. — К чему силиться очищать этот заимствованный инструмент, преследуя абсолютно нелепые и ненужные цели? Откуда эта мания совершенствовать механизм, который легче разбалансировать, чем наладить? Неужели ты не боишься, что твое чрезмерное рвение или то, что ты именуешь очищением, приведет язык к пустой риторике, которая, в силу своей бытовой непригодности, грозит стать обыкновенной
Йерр хранил оскорбленное молчание. Я потихоньку задремывал. А. смотрел в окно на баржу, подходящую к причалу. Но Рекруа был неистощим.
— Какой язык, — бормотал он, — и в какой цивилизации мог бы претендовать — сам по себе или в противоречивом, разнородном и в конечном счете невозможном сочетании с другими, особенно с древними, что бесследно канули в Лету и вдруг неожиданно вернулись к людям, — на то, что он наделяет смыслом людские поступки и отражает суть вещей? Какой язык способен оказывать влияние на любой другой, близкий ему или мертвый? На самое далекое от него, обособленное наречие? Нет! Языки бессодержательны, они реальны лишь постольку, поскольку движут теми, кто ими пользуется, но не имеют отношения к тому, что люди говорят, и не очень-то связаны со значением. Ничто реальное не может быть ими выражено, ничто универсальное не может быть на них осмыслено. Стоит человеку открыть рот, как пожар опустошает все кругом, воцаряется отсутствие, реальность умирает, хаос кажется естественным, все зыбко, и нет ничего схожего.
Суббота, 15 сентября.
Позвонила Марта: она вернулась. Она будет рада, если я зайду ее навестить.
Я сказал, что пока еще не очень твердо держусь на ногах. А в понедельник? А во вторник? Мы условились на 18-е.
Воскресенье, 16 сентября.
К семи часам пришел на улицу Бак.
А. сыграл две сонаты Гайдна. Мы выпили воды со льдом в качестве аперитива.
Внезапно тишину, к нашему испугу, нарушило громкое рычание: это малыш Д. изображал Бесстрашного Укротителя и Неукротимого Льва. А мы было решили, что пожаловал Йерр. Завязалась дискуссия: каким образом ребенок может произносить такую звонкую и трудную букву, как «р», если он почти не умеет читать?
Но тут Бесстрашный Укротитель с оглушительным криком ворвался в комнату и начал размахивать руками, щелкая воображаемым хлыстом.
Понедельник, 17 сентября. Позвонил А. Рекруа и Йерр все еще воюют друг с другом. И его успевают зацепить.
До чего же все-таки глупы эти
Вторник. 18 сентября.
К восьми вечера пришел на улицу Бернардинцев. Мы поужинали вдвоем.
Марта рассказала о Вансе, о Поле и его «дружках», обо всем этом круге ада. Сообщила, что до меня к ней заходил А. Он совсем преобразился и очень бодро рассуждает о музыке, — по крайней мере, у нее создалось такое впечатление.
Самое неприемлемое из искусств, — сказал он, — ибо самое абстрактное. Его
Среда, 19 сентября.