Возвращение бумаг несколько ободряет дух Чаадаева, особенно врачуемый самим пребыванием в доме Левашевой. Он пишет брату: «Но всего утешительнее для меня дружба моих милых хозяев». Петр Яковлевич постоянно обедает у них, проводя вместе с ними большую часть дня, что служит поводом досужим умам для его обвинений в иждивенчестве. Он начинает считать себя обузой для владельцев басманной «Фиваиды», в чем Екатерина Гавриловна пылко разубеждает его. Она сообщает И. Д. Якушкину про свои переживания, связанные с «чаадаевской историей», которая отразилась на ее здоровье, но вместе с тем еще более укрепила их верный союз. Опальный философ по-прежнему для нее самый дорогой и любезный друг, стоящий рядом в радостях и страданиях и являющийся для нее «благодеянием Провидения». Окружающие вообразили даже, признается она двоюродному брату, что Чаадаев заменил его в ее сердце, в котором ссыльный декабрист всегда остается на первом месте.
Екатерина Гавриловна и Петр Яковлевич часто перечитывали письма Ивана Дмитриевича, которому его бывший «ученик» еще в 1834 году послал небольшую картину с подписью художника Романелли, изображающую семейную группу. Она висела в камере «учителя», а затем хранилась у его детей. Вместе со своей доброй хозяйкой и с Н. Н. Шереметевой Чаадаев подбирает книги для Якушкина, который в сибирском уединении постоянно занимается самообразованием и усердно старается следить за ходом современных идей в различных сферах знания. Однако первое послание далекому другу «басманный философ» написал лишь за несколько месяцев до «телескопской» катастрофы, сопровождая им посланный родственниками трактат французского физика Беккереля об электричестве и магнетизме. Петр Яковлевич рад, что Иван Дмитриевич сохранил вкус к науке среди ужасов, обрушившихся на него по людскому суду, и, видимо, благодарит за это того, от кого исходят любые блага. Он уверен также, хотя и не знает теперешних философских убеждений декабриста, что в награду за спокойную покорность выпавшему жребию и за неизменное сохранение чувства кроткого расположения и совершенной любви ему дарованы новые откровения в постижении многих вещей. А потому «приглашая тебя тщательно вникнуть в некоторые из подчеркнутых в этой книге отрывков, наверное, лишь продолжаю дело, уже начатое богом».
Давние роли «учителя» и «ученика», носившие когда-то формальный характер, теперь в сознании Чаадаева переменились по существу. Он пытается внушить другу юности, что все последние открытия в области естествознания и вообще всякий новый шаг человеческого разума раскрывают христианские предания и подтверждают космогоническую систему Книги Бытия.
Петр Яковлевич не может также не окинуть горестным взглядом прошлое, не воскресить в памяти дни, протекавшие «в сладостном общении на самом краю бездны». Он упрекает Ивана Дмитриевича в былом легкомыслии, когда на карту была поставлена «судьба великого народа», и призывает его покаяться в ответном послании: «Как бы я был счастлив, если бы… первые твои слова, направленные ко мне, подтвердили, что ты. теперь осознал свою страшную ошибку и что в своем уединении ты пришел к заключению, что заблуждение может быть искуплено перед высшей правдой не иначе, как путем его исповедания, подобно тому, как ошибка в счете может быть исправлена лишь после ее признания. Прощай, друг мой. Я горжусь тем, что смог сказать тебе эти вещи с уверенностью, что душа твоя этим, не оскорбится и что твое высокое понимание сумеет разглядеть в сказанном внушившее его чувство».
Послание Чаадаева не дошло до адресата, и год спустя он снова пишет ему, рассказывая свою «унылую и смешную историю» и излагая главные мысли недошедшего послания. Он извиняется, что слишком занят собственными идеями, составляющими в теперешних условиях весь интерес его жизни, единственную опору «опрокинутого существования».
Эти идеи, жалуется Петр Яковлевич уже А. И. Тургеневу, привели его к столь «прекрасной развязке», что после ареста всех рукописей: и вынужденного домоседства не остается: ничего иного, как целиком предаться чтению. Он просит своего вездесущего приятеля присылать побольше французских и немецких каталогов, а также нашумевшие сочинения Гегеля и Д. Штрауса, которыми увлечена московская молодежь. Система Гегеля, выводящая все явления природы, общества и сознания из «абсолютной идеи», в поступательном развитии которой рационально снимаются противоречия между ними и разрешаются тайны мироздания и человеческого духа, а реальные отношения заменяются логическими, называется Чаадаевым «заносчивой философией». По его мнению, она претендует «с помощью нескольких варварских формул примирить все непримиримое, выступить посредницей между глубокими и искренними убеждениями, природы которых она не может понять и значения которых она не может измерить, и тем свести всю эту святую работу религиозных умов к какому-нибудь неудачному компромиссу, к каким-нибудь философским пересудам, недостойным религии Христа».