— Помираю, соседка-Василиса Прокофьевна чуть было не сказала привычную в таких случаях фразу: «Что ты, родимый, еще поживем», но сдержалась: зачем ему жить?
Помедлив, присела у изголовья.
— Душой, Игнат, чуешь?
— Чую… не дотяну до рассвета.
Она положила руку на его холодную костлявую грудь и с трудом ощутила биение сердца: оно еле вздрагивало.
— Крепился все… внучку Дашку поджидал… любимица моя. Как ушла в партизаны — с тех пор не видывал… Благословенье хотел передать… Пусть живет дольше деда… во счастии. Ноги пусть хранит, не остужает… Не дай бог ревматизму схватит…
Говорить ему было трудно. Он то хрипел, то переходил на шепот.
— Глядишь, бог приведет — свидишься с партизанами… Скажи, в смертную минуту о ней думал… Мужика пусть себе хозяйского подберет… За красотой чтобы не гналась. Душу надо ценить…
— Слово в слово передам, Игнат. — Василиса Прокофьевна провела рукой по его голому черепу. — Не тревожься.
Он помолчал.
— Я вот тебя зачем, Прокофьевна… В бога ты веришь?
— Как же, Игнат, не верить? Молодые — те пусть по-новому, а мы с богом родились, с богом и помрем.
— Истинно… В таком случае перекрести меня, а то без обряду помираю — нехорошо.
Василиса Прокофьевна перекрестила.
— Спасибо… Больше ничего… не надо…
В тишине было слышно, как с посвистом врывался в щели ветер. Василиса Прокофьевна поцеловала старика в холодный лоб и, сурово сказав Лукерье: «Иди к отцу — отходит», вышла из землянки.
Вокруг безмолвствовало настоящее кладбище: обуглившиеся остовы печей — надмогильные памятники, трубы — кресты. К печам прижались бугристые крыши землянок. Кое-где торчали черные деревья. Все это было обнесено колючей проволокой, и по ту ее сторону ходили немцы в касках, со штыками.
Тяжело смотреть на родное место — спаленное, порушенное. Василисе Прокофьевне это было тяжело вдвойне: ведь от ее руки запылал здесь первый дом. Тогда, в ту минуту, не чувствовалось ни страха, ни этой тяжести — об одних немцах думала: «Нате, проклятые! На головнях поспите, небом укройтесь!»
Кутаясь в шаль, она поднялась на соседний холм.
Из-за облака краешком выглянула луна, и тени от холмов из серых стали черными.
Василиса Прокофьевна повела взглядом и не могла отыскать ничего, в чем сохранилась хотя бы крупинка минувшей жизни. Все стерлось: холмы и холмы, одни побольше, другие поменьше, печи, трубы…
Она посмотрела в сторону темневшего леса, на опушке которого покоились в могилах деды и прадеды ожерелковцев.
«Тяжело, родные, душе моей, мучается, как в аду, но перед вами она чиста… Нет у меня против себя раскаяния. Против других — огорчение и обида. Мы-то сожгли, а другие села стоят целехоньки — приют для немцев. Кабы все пожгли, глядишь, и немцев тут не было бы. Чего им на голом месте делать? Не лилась бы кровь шире Волги нашей. Не было бы этих мук, каких в аду, поди, и самый окаянный грешник не пробовал, не изводилось бы сухотой сердце материнское».
Откуда-то выскочил черный кот — худой, облезлый. Он вытянул горбылем спину и, уставившись на Василису Прокофьевну зеленоватыми глазами, так дико завопил, что она вздрогнула.
— Господи Исусе!..
Василиса Прокофьевна шикнула, и кот побежал через дорогу, продолжая вопить. Взглянув ему вслед, она вдруг нахмурилась, и пальцы ее стиснулись в кулаки: к селу подъезжали немцы, все на конях. Ехали от реки неторопливой рысью, растянувшись на полкилометра. Впереди, рядом с офицером, с трудом удерживавшим горячего белого коня, беспокойно юля во все стороны головой, трусил на пегой клячонке какой-то кривоногий парень.
«Иуда! — с ненавистью подумала Василиса Прокофьевна. — Вот такой же, поди, и нас выдал».
Ее непреодолимо потянуло посмотреть в лицо парня. Гитлеровских молодчиков она теперь знает, а вот что за лица у таких? Человечьи ли глаза у них, или стекляшки бесстыжие?
Она медленно спустилась с холма, а сердце внезапно затосковало, наполнилось смятением.
«Куда же это? Или еще село сбежавшее есть? Что-то не слыхала… Ежели село, зачем войска столько? Разве большой труд с безоружными бабами и ребятишками справиться?»
Подойдя к колючей изгороди, она увидела за кромкой берега длинно протянувшиеся круглые жерла: на пароме к берегу подплывали пушки.
«А что, ежели…» — От этой оборвавшейся мысли у нее перехватило дыхание.
Всадники поравнялись с изгородью.
— Я тебя, русски дурак, спрашивайт: шислё… шелё-век? — Голос у офицера был брезгливый и раздраженный.
— Говорю, ваше благородие, не знаю до точности… Много… человек сто… — Парень смотрел в сторону, но Василису Прокофьевну не интересовало теперь его лицо. Она напряженно вслушивалась в слова.
— Вооружений… винтовка… пулемет?
Что ответил парень — не расслышала. Офицер и кривоногий свернули к лесу: за ними, набавляя скорость, хлынули и остальные.
Сомнений не оставалось: «Туда!»
Василиса Прокофьевна рванулась вперед… и, изодрав руки о колючки проволоки, со стоном отшатнулась.
«Господи, что же делать?»