До полудня и после до пяти часов вечера Модест Ильич занимался «своими делами», вообще уехав из дома. Что же это были за дела? В отчете об этом не говорится ни слова, что и понятно: все эти дни, включая и роковой четверг, Модест Ильич целиком отдавался заботам, связанным с премьерой его пьесы «Предрассудки», которая должна была состояться 26 октября и затем перенесена на 28-е, день, когда на самом деле будут хоронить композитора, что, кстати, премьеры не отменило и многими было воспринято как бестактность со стороны младшего брата. То, что именно в тот день он долго занимался своим спектаклем, несмотря на начало болезни Петра Ильича, оказавшейся смертельной, вероятно, лежало тяжелым грузом на его совести. Отсюда и стремление умолчать, вызвавшее дополнительную путаницу при попытках восстановления событий рокового дня. Таким образом, несмотря на то, что к вечеру состояние больного резко ухудшилось, рядом с ним не оказалось ни одного компетентного и ответственного человека. «Как водится на холостой квартире, — писала хорошо знавшая образ жизни обоих братьев мать Коли Конради, Алина Брюллова, — все разбрелись, никого не было дома, кроме лакея, который стал применять все знакомые ему домашние средства». Драгоценное для диагноза и лечения время между тем безвозвратно уходило.
К пяти часам вечера возвратился Модест Ильич и, увидев, что болезнь прогрессирует, вопреки новому протесту брата, послал Назара к их «любимому врачу», Василию Бертенсону, с запиской следующего содержания: «Петя нездоров. Его все время тошнит и слабит. Бога ради, заезжайте посмотреть, что это такое». Бертенсона, как потом выяснилось, не оказалось дома. Однако скверное самочувствие Чайковского и посылка за врачом показались Модесту Ильичу недостаточными основаниями для того, чтобы остаться дома, и около шести часов он снова уехал, положив больному на живот согревающий компресс. Назар, которому пришлось за ним ухаживать, перевел его из маленькой спальни в более просторную гостиную комнату. Состояние его, однако, продолжало ухудшаться и в промежутке между шестью и восемью часами, не дождавшись Бертенсона, слуга «послал за первым попавшимся доктором, но о холере все-таки никто не думал».
Василий Бертенсон появился лишь в начале девятого. С его визитом связан очередной фатальный момент в истории болезни. Читаем в отчете Модеста Ильича: «Доктор первое время не мог констатировать холеры, но сразу убедился в крайне серьезном и тяжелом характере болезни». Сам этот врач в воспоминаниях, написанных гораздо позднее и, очевидно, в свое оправдание, утверждал, однако, что будто он «сразу убедился, что у него [Чайковского] не обострившийся катар желудка и кишок, как предполагали не только домашние, но и сам Петр Ильич, но нечто худшее». И хотя он далее сам признает, что настоящей холеры до этого времени ему самому видеть не приходилось, все же настаивает: «Тем не менее, по освидетельствовании выделений больного у меня не осталось сомнений, что у Петра Ильича форменная холера. Когда я вышел в соседнюю комнату и заявил брату Петра Ильича и его племянникам о серьезности заболевания и о том, что такую болезнь я не берусь и не могу лечить один, говорил о своей нравственной ответственности, то в первую минуту мои добрые друзья мне не поверили».
Возможно, в этом контексте следует доверять именно отчету Модеста Ильича, написанному сразу по свежим воспоминаниям, чем поздним мемуарам не имевшего до тех пор опыта лечения холеры врача. Как показывает практика, распознавание этой болезни на ранних стадиях всегда затруднено, ибо она напоминает другие пищевые отравления и диагноз всегда должен быть подтвержден бактериологически.
В конце концов, каковы бы ни были первые впечатления доктора, равно как и последующие попытки извинений и оправданий, остается факт: пока Бертенсон говорил о «своей нравственной ответственности», правильный диагноз все еще не был поставлен, а время продолжало идти. Прописав «все необходимое», он, однако, счел нужным немедленно вызвать своего старшего брата — Льва Бернардовича Бертенсона, считавшегося в петербургском свете очень опытным специалистом.