Проблема эта существовала и на другом сознательном уровне, более высоком, чем путаница в голове обычного человека. Вполне возможно, что нечто похожее отразилось (хотя бы косвенно и в куда более сложной форме) в письме Льва Толстого жене сразу после смерти композитора, 27 октября 1893 года: «Мне очень жаль Чайковского, жаль, что как-то между нами, мне казалось, что-то было. Я у него был, звал его к себе, а он, кажется, б[ыл] обижен, что я не б[ыл] на Евг[ении] Он[егине]. Жаль как человека, с к[оторым] что-то б[ыло] чуть-чуть не ясно, больше еще, чем музыканта. Как это скоро, и как просто и натурально, и ненатурально, и как мне близко».
Прежде всего нужно признать, что содержание этого текста довольно странно. Не совсем понятно, что же именно Толстой имел в виду. Сам по себе факт сумбурности примечателен: он должен отражать эмоциональное состояние писавшего — очевидно, что письмо это говорит не менее, если не более о его авторе, чем об усопшем музыканте. «Как-то между нами, мне казалось, что-то было» — отражает ли это глубинные интуиции писателя, идущие вне и помимо обыкновенных светских условностей? Человек, «с которым что-то было чуть-чуть не ясно» — что же именно хотел дать понять (и в то же время не понять?) жене яснополянский мудрец? «Как это скоро, и как просто» — здесь речь идет, очевидно, о кончине. Но как же тогда — «и как мне близко»? Значит ли это, что Лев Николаевич тоже хотел умереть в момент написания этих строк? Мысль автора здесь скачет, притом что одни, недостаточно оформленные представления накладываются на другие, очевидно, ясные для него самого, но совершенно не конкретизированные. Софья Андреевна, если она вообще обратила внимание на эти фразы, должна была немало удивиться. Мы осмелимся лишь усмотреть в этом излиянии невысказанное и неосуществленное поползновение разобраться в соотношении отклонений и декорума: слова «и натурально, и ненатурально» (не забудем, что с ними следует «и как мне близко») почти непременно соотносятся с гомосексуальной проблемой, которая в тот момент могла занимать мысли писателя. Толстой любил его музыку: уже упоминалось, что однажды он плакал при ее звуках в присутствии самого композитора. И однако взаимопонимания между ними не было. Подтекст приведенной цитаты позволяет предположить, что писатель был в курсе носившихся слухов о «ненормальности» композитора и был склонен видеть в ней источник чего-то трагического в его судьбе и творчестве, чего-то достойного сожаления и жалости. Если уж столь проницательный ум, как Толстой, обнаружил «неясности» во всем этом, то чего можно было ожидать от людей обыкновенных?
Слухам о самоубийстве Чайковского более ста лет. В разных вариантах и версиях они уже всплывали в России и за ее пределами. Родственники и близкие друзья композитора, жившие по обеим сторонам «железного занавеса», как и многие серьезные биографы, всегда отрицали их правдоподобность. Тем не менее они продолжали существовать. В условиях Советского Союза, где устная традиция передачи «запретных фактов» из жизни знаменитых соотечественников составляла иногда единственный источник информации, они обрели вторую жизнь.
При невозможности проверки (табу, наложенное в печати на любые упоминания об однополом сексе) подобные слухи часто принимались там на веру, почти всегда следуя принципу «испорченного телефона» и при этом трансформируясь порой самым причудливым образом.
Медицинские и криминальные ассоциации, связанные с гомосексуальностью и очевидные на повседневном уровне, было трудно увязать с человеком, столь высоко вознесенным своей деятельностью над толпой. Перед заурядным сознанием вставала необходимость разрешения парадокса, и именно таким образом, чтобы всеми признанный гений не упал, но напротив — вырос бы в общественном мнении. И более того — приобрел бы еще больший масштаб всеобщих сочувствия и любви. Единственным решением казалась недосказанная предпосылка о тяжелом кризисе, на протяжении всей почти жизни переживаемом им по поводу своих неортодоксальных — а тем самым заведомо компрометировавших его — сексуальных склонностей. В этом случае гениальная личность, оказавшаяся волею судьбы игрушкой запретных страстей, заслуживала бы лишь патетического сострадания, но не осуждения, и, приобретя столь неожиданным образом желанный романтический ореол, разрешила бы коллизию катарсисом. А что может быть трагичнее в этих обстоятельствах, чем самоубийство?
Такая трактовка образовавшегося в биографии композитора «темного пятна» более всего импонировала людям, глубоко любящим его музыку и связанным с нею профессионально, людям артистическим: композиторам, художникам, музыкантам, хореографам, артистам балета и музыковедам, оказавшимся неспособными примирить в своем сознании два движущих творческих начала в жизни Петра Ильича — его необычные сексуальные вкусы и его гениальность.