XV. И матерью сделалась детям раба
В самый короткий промежуток времени после своей свадьбы Глафира перешла целый ряд превращений, в которых не всегда узнавала самое себя и которыми удивляла как нельзя более всех ее окружающих. Она была сначала дней десять очень скучна и печальна; расстроенная, приходила она к сестре и к дяде, говорила мало и ни на что не жаловалась. Но прошло еще несколько дней, и она стала заговаривать о своей судьбе.
– Что ж, – говорила она сестре. – Я отлично знаю, что я никогда не буду счастлива, что я уже погубила себя навеки, но мне не было другого спасения.
Милочка выслушивала эти жалобы, не отвечая на них ни слова, и даже будто пропускала их мимо ушей, что до весьма сильной степени сердило и раздражало нетерпеливую Глашу. Однако прошел самый короткий срок, и оказалось, что Мила знала, почему она молчит и не знает никаких сочувствий, ибо как только на эти жалобы отозвались ее дядьи, так Глафира переменила тон и сказала:
– Ну, да уж все же мне теперь лучше, как прежде: по крайней мере, я теперь ни от кого ничего не терплю и не выслушиваю.
И Пизонский, и Пуговкин, слышавшие эти слова, ничего племяннице не отвечали, и она ушла домой, значительно успокоенная и правая в своих собственных глазах. С этих пор она очень долго не показывалась.
В это время с Глашею произошла новая перемена: она посадила мужа с собою в комнате и начала ему начитывать все, что она любила, что знала и в чем находила услаждение для своей тоски и пищу для своего любопытства.
Маслюхина это не занимало ни на волос; но он сидел перед женою и слушал.
– Что ж, ты своего чурилку выучила чему-нибудь? – спросил как-то Глашу Пуговкин.
Глаша обиделась.
– Что это такое за название
Пуговкин сконфузился, а Пизонский помирил эту сцену, сказав:
– Это он, дитя, шутит, шутит, голубка, шутит.
– Да, но это, однако, довольно глупо, – отвечала Глаша и перестала говорить с дядями.
Через несколько времени Пуговкин опять провинился: он застал Глашу с мужем после обеда в густом малиннике и запел:
Глаша выскочила на этот голос из своей засады и без обиняков сказала с азартом:
– Ах дядя, когда б вы знали, как это глупо!
– Да что ж глупо, когда это Пушкина! – отвечал Пуговкин.
– Хоть бы Голушкина, так все-таки очень глупо. Странность тоже! – продолжала она, фыркнув. – Что ж тут такое вы видите, что я с мужем была в малине.
– Да ничего же я, ничего и не видел, – отвечал, смеясь, Пуговкин. – А я чувствовал, понимаете меня, чувствовал.
Глафира дождалась, пока вышел из малины Маслюхин, взяла его при дяде под руку и пошла с ним к дому.
Ни Пуговкин, ни Мила еще никогда не видали между ними такого согласия: это даже похоже было на любовь, хотя это, конечно, была не любовь.
В эти счастливые дни Глафира начала считать себя героиней. Она беспрестанно делала себе комплименты за то, что исторгла себя из зависимого и, по ее мнению, униженного состояния, и о сестре своей, сносившей твердо и спокойно свою неблестящую долю, говорила не иначе, как об отчаянной трусихе. Глафире теперь доставляло невыразимое удовольствие проводить параллели между собою и сестрою и предсказывать Миле, что она непременно целый век проживет, как ей выпадет, и сама для себя никогда ничего не делает. Мила об этом или вовсе не спорила, или шутливо отвечала:
– Ну, слава богу, что ты зато для себя много сделала.
– Не много, а сколько можно было.
– Ну да; ну и прекрасно.