«…все так естественно; и после этого попробуй верь еще в реальное… но ведь это существует, и куда более реально, нежели то, во что я верю… Раз графин существует, то тем более мы в его существовании иль бытии убедимся, если некий шутник подкрасит его содержимое… Наяву затянуться дымом из воображаемой сигары, узреть воочию чудище в цирковом зеркале… не таковы разве все мертвецы — и нынешние и позабытые?.. Если бы кто-то во сне сподобился угодить в рай и там ему дали цветок как доказательство того, что он побывал в раю, а проснувшись, он обнаружил бы этот цветок у себя в руке… что тогда?.. Реальность — однажды она разбилась на тысячу осколков, голова — тут, хвост — там, и на виду лишь один, один от всего ее необъятного тела, отскочивший, быть может, просто подальше других. Свободен и непостижим океан, он реален, только когда его запрут в раковину. То, что три дня назад для меня было реальностью, сегодня на грани исчезновения — оно всего лишь отсвет движения, привычка, воспоминание, записи в дневнике. А потом, как земля, что однажды вдруг сотрясется, чтоб напомнить людям о своем всемогуществе, или как смерть, чей приход — нам кара за то, что в жизни не удосужились вспомнить о ней, явит себя иная, беспощадная реальность, она — мы это провидим — сокрыта в глуби, она сотрясет нас, дабы воспрянуть и обнаружиться. Что это, снова игра воображения? Чак Моол мягкотелый, покойный, он в одну ночь изменил цвет кожи, стал желтым, почти золотым и как бы намекает мне, что он божество; сейчас он вялый, колени подрагивают, во взгляде улыбка и даже благоволение. И вот наконец вчера посреди ночи просыпаюсь как от толчка, просыпаюсь со страшным ощущением, что еще кто-то дышит рядом, бьется во мраке еще чей-то пульс — не только мой собственный. И правда, на лестнице чьи-то шаги. Кошмары преследуют меня. Все пытаюсь заснуть, но тщетно… Не знаю, сколько времени я провел в забытьи, но, когда очнулся вновь, еще не светало. Вокруг был разлит ужас; пахло ладаном и кровью. Только стал озирать я в непонятном смятении спальню, как вдруг наткнулся на два излучавших мерцающий свет отверстия, два злобно полыхавших уголька.
Ни жив ни мертв я включил свет. То был Чак Моол — в рост, цвета охры, на лице улыбочка, брюшком вперед. Его раскосые, близко сидящие, прилепившиеся к треугольнику носа глазки-щелочки гипнотизировали меня. Нижняя челюсть выдвинута вперед, верхняя губа закушена, только сверканье квадратной шапчонки на непомерно большой голове выдавало жизнь. Чак Моол сделал шаг к постели, и тут ливмя полилось».
Сейчас я вспоминаю: когда Филиберто увольняли со службы, в конце августа, управляющий публично отчитал его; поговаривали, будто он повредился в уме и чуть ли не проворовался. Я в это не верил. Хотя и видел его бредовые докладные на имя министра водных ресурсов, в которых он брался обводнить посредством дождей пустыню, или запросы в высшие инстанции насчет того, может ли вода иметь запах. Объяснения этому я так и не сумел найти и в конце концов порешил, что его вывели из душевного равновесия необычайной силы дожди, лившие летом. И что в этом старом домине, половина которого пребывала под спудом пыли и взаперти, давно позабывшем о прислуге и семейном очаге, немудрено разыграться больному воображению. В конце сентября Филиберто сделал следующую запись:
«Когда хочет, Чак Моол умеет быть и приятным… кап-кап-кап — колдовская капель… Знает он разные чудесные истории про муссоны, про тропические ливни, про заклятье пустынь; всякому растению он, по легенде, родоначальник: ива — его заблудшая дочь, лотосы — возлюбленные сыновья, кактус — теща. Чего я не в состоянии вынести, так это запаха — противоестественного запаха от плоти, плотью не являющейся, от изношенных еще в допотопные времена подметок. Похохатывая скрипуче, он посвятил меня в то, как был обнаружен Ле-Плонжоном, [3]как из-за последнего оказался нос к носу с людьми из другого мира. Дух его обитал в кувшине, и ненастье всякое, разумеется, там же; иное дело каменная его суть: отторгнуть от нее хоть крупицу — святотатственное и кровавое преступление. Этого-то мне, надо думать, Чак Моол ни за что не простит… Кому-кому, а ему известно, что творение искусства неприкасаемо.
Дал ему мочалку, чтоб отмыл себе живот от томата, которым его вымазал, посчитав за ацтека, пройдоха лавочник. Ему явно пришелся не по душе мой вопрос насчет его родства с Тлалоком, [4]а когда он злится, то зубы его, и без того отвратительные, заостряются и посверкивают. Первое время он спускался на ночь в подвал, со вчерашнего дня спит на моей постели».