Собственный опыт внушил ему большое недоверие к школам вообще, а классическим в особенности. «Я убежден, что школы значительно улучшились со времен нашего детства, но я ненавижу школы и всю эту систему, стремящуюся разрушить семейную связь, так рано отрывая от семьи мальчиков. Но делать нечего; я не вижу другого исхода и не решусь предоставить молодого человека искушениям света, не подвергнув его предварительно более мягкому испытанию школьной жизнью». (Письмо к Фоксу, 1852). «Мне кажется, – пишет он Фоксу (1853), – хотя, быть может, это только мое воображение, – что я замечаю вредное, суживающее влияние школы на духовное развитие моего старшего сына, вследствие того именно, что она убивает интерес ко всему, что требует наблюдения и умозаключения. По-видимому, она развивает только память».
Еще более, чем воспитание, беспокоила его мысль о наследственной, как он думал, болезни, которая может передаться детям и лишить их возможности работать. «Вы спрашиваете о наших детях – теперь у нас пять мальчиков (о! карьера, о! золото и о! французы, эти три „о“ – ужаснейшие пугала для меня… Но другое и еще более страшное пугало – это наследственная болезнь» (к Фоксу, 1852).
«У меня сохранилось смутное воспоминание, – говорит Ф. Дарвин, – о том, как он заметил однажды: „Слава Богу, у вас хватит на хлеб и сыр“, – и я был еще так мал, что понял эти слова буквально».
Опасения эти оказались преувеличенными. Болезнь его, кажется, не передалась никому из детей; свой жизненный путь совершали и совершают они благополучно, а двое – Джордж и Фрэнсис – заняли видное место среди ученых.
Добродушие и мягкость Дарвина, обнаруживавшиеся в его семейных отношениях, памятны и всем его знакомым. В обществе он никогда не стремился играть роль, «задавать тон» – слабость, присущая великим мира сего. Он не монополизировал разговор, не впадал в тон проповедника или непогрешимого судьи; беседа его – то серьезная, то шутливая – была так же безыскусна, как и его книги, и так же содержательна, так же богата мыслями и знанием… Он говорил охотно, но умел и слушать и никогда не подавлял своего собеседника.
Лучшие черты его характера особенно рельефно проявлялись в его отношении к посетителям и гостям, нередко заглядывавшим в Доун. Отсутствие стеснений, благодаря которому гость с первых шагов чувствовал себя как дома, соединялось с самым заботливым вниманием.
«Нельзя себе представить более гостеприимного и приветливого во всех отношениях дома, – говорит сэр Дж. Гукер. – Из гостей чаще всего бывали доктор Фальконер, Эдуард Форбес, проф. Белль и мистер Уотергоуз. Устраивались продолжительные прогулки, возились с детьми, слушали музыку, которая еще и теперь звучит в моих ушах… Я помню задушевный смех Дарвина, его приветливость, его сердечное отношение к друзьям…»
Когда имя Дарвина стало известным всему миру, Доун стал привлекать посетителей из самых отдаленных стран. Чарующее впечатление, которое Дарвин производил на гостей своей приветливостью и простотой, не меньше содействовало его человеческой популярности, чем сочинения– его славе ученого. Приведем здесь отзыв одного из наших соотечественников, посетившего Доун в конце семидесятых годов.
«Когда попадешь в Доун, когда переступишь порог этого небольшого кабинета, в котором ежедневно, вот уже полвека, работает этот могучий ум, которого потомство поставит в один ряд с Аристотелем и Ньютоном, невольно ощущаешь понятную робость, но это чувство исчезает без следа при первом появлении, при первых звуках голоса Чарлза Дарвина. Ни один из его известных портретов не дает верного понятия о его внешности: густые, щеткой торчащие брови совершенно скрывают на них приветливый взгляд этих глубоко впалых глаз; а главное – все портреты, в особенности прежние, без бороды, производят впечатление коренастого толстяка довольно буржуазного вида, между тем как в действительности высокая, величаво спокойная фигура Дарвина с его белой бородой невольно напоминает изображения ветхозаветных патриархов или древних мудрецов.