Одни только путешествия в состоянии были возвратить ему бодрость, веселость и оживление. Все письма его к друзьям из Швейцарии и Италии, из Булони и Парижа дышат остроумием, наполнены тонкой наблюдательностью. Особенно интересны письма Диккенса из Парижа, который он видел в последние годы короля-буржуа и снова посетил девять лет спустя при наполеоновском режиме. Он прожил там полгода в конце 1855-го и начале 1856 годов, проводя все время среди писателей, художников и актеров. За последние годы популярность его во Франции сильно возросла. В фельетонах «Монитера» помещался перевод его «Мартина Чезлвита», и благодаря этому имя его стало известно массе читающей публики. «Моя приемная, — пишет он, — осаждается толпой неизвестных мне посетителей, которые горят желанием пожать руку „знаменитому английскому писателю“. Возвращаясь откуда-нибудь домой, я всегда боюсь встретить на лестнице кого-нибудь из этих посетителей, а уходя из дому, боюсь отворить дверь кому-нибудь из них. Я скрываюсь в самой отдаленной комнате своей квартиры, и мой слуга, изощрившийся в искусстве лгать, беспрестанно приносит мне всевозможные визитные карточки и книги с надписями вроде следующей: „Жабо, в знак уважения знаменитому английскому романисту Шарлю де Кен (Charles de Kean)“. Я отвечаю письмами, полными уверений в уважении и преданности, но всячески стараюсь оставаться невидимым. Вечером, когда стемнеет, я выхожу на бульвары, там мы встречаемся с Уилки Коллинзом, гуляем и затем отправляемся в театр».
Диккенс ни за что не хотел напомнить о себе «молчаливому принцу», своему бывшему знакомому по салону д'Орсе, и представиться ко двору. Он дрожал при мысли, что ему могут прислать приглашение на вечер в Тюльери или к принцессе Матильде. Чем старше он становился, тем более противны делались ему светская жизнь и приличия высшего общества. Он давно уже перестал одеваться франтом, как бывало в молодости, и теперь расхаживал по Парижу в широком синем пальто, с большой бородой, с загорелым энергичным лицом, похожий с виду на какого-то отставного моряка.
Театры по обыкновению сильно привлекали Диккенса, и он в своих письмах дает полный разбор пьес, которые шли в то время, и игры главных актеров. Политическое положение представлялось ему столь же неблагоприятным, как и в 1846 году. Тогда он предвидел близость переворота, — теперь он замечал глубокую язву, разъедавшую общественный организм: чудовищную погоню за наживой, бешеную спекуляцию, охватившую все и всех.
«Стоит остановиться около лестницы биржи часа в четыре дня, — пишет он, — чтобы увидеть поразительное зрелище. В толпе спекулянтов толкаются блузники, люди в лохмотьях; все они волнуются, кричат, бранятся; лица у них красные, глаза блуждают и горят страстью к игре. Консьержи и им подобные люди беспрестанно стреляются или бросаются в Сену a cause des pertes sur la bourse[2]. В каждом номере французской газеты вы непременно найдете описание такого самоубийства. С другой стороны, по улицам катятся бесконечной вереницей изящные экипажи, запряженные чистокровными рысаками в дорогой упряжи, и пешеходы, глядя на них, с улыбкой говорят: „c'est la bourse“. Со времен Лоу не бывало таких колоссальных крахов, как те, которые повторяются здесь каждую неделю».
К военным действиям, происходившим в то время в Крыму, французское общество относилось вполне индифферентно. «Вчера в театре, — рассказывает Диккенс, — представление было приостановлено, и со сцены прочитано известие о победе французов в Крыму. Это не произвело ни малейшего впечатления на слушателей, и даже нанятые клакеры, считая, что по условию они не обязаны аплодировать войне, сидели тише воды. А театр был полон. При виде этой апатии нельзя думать, чтобы война была популярна, несмотря на утверждения официальных газет».
В другом письме он говорит, что видел, как проезжал император вместе с сардинским королем: «По обыкновению никто не снимал шляп и очень немногие оборачивались посмотреть на них».