— Дворовым боксом, — дерзко заявил Егор. — Мы с ребятней возле кабаков тусовались. Видишь, мужик бухой, дернул его и давай лупить. Вроде тренировки. На живой мишени. Он и слабый, и предъявить ничего не сможет, пьяный был. Так я и учился. Чтоб с одного кулака укладывать.
— Это что! — рассказывал тем временем губернатор. — Я тут в райцентр приехал, коммунисты старичье подговорили, один завопил, и все как начнут кричать: «Советский Союз! Советский Союз!» Я послушал, послушал и говорю: «Так я и есть Советский Союз!», — они опешили. Ну, менты там пару зачинщиков вырвали, и все молчали, слушали.
— Я всегда вот как говорю, — откликнулся Ефремов. — У совка было два глаза. Социальное око. И политическое око. Социальное вытекло. А политическое мы промыли и обратно к зрению вернули. Живу — не нарадуюсь: все четко, все хозяйственно. Надысь во фракции методичку раздали: как и о чем выступать. Кажется, чепуха, и так все знаю. Полистал — вещь толковая. Во всем порядок должен быть.
— Да и мои сегодня местные главы подходят, ручкаются: «Как хорошо, Леонид Степанович! Как будто старые времена вернулись». Я их там расчихвостил, объяснил, какой процент на выборах будет. Они и рады. Рады? — Он оглядел мэра, от водки похожего на красное деревце. — Рад, Тимофей?
— А как же! — Мэр с натугой улыбнулся, словно треснула кора дерева. — Мы рады. Наконец-то, покой.
— И знаешь, что хорошо, — продолжил Пожарский, обращаясь к Ефремову. — Все в одного человека упирается. Как он скажет, так и будет. Если ты ему верен, быть тебе кум королю. Нет никаких провокаций, скандалов, судов. Раньше при совке не было самого важного. Чего? Собственности. Власть была в руках, а руки тряслись. Сколько аскетов было среди Политбюро, Кощеи настоящие, и это не от идей, а от страха. Сейчас — красота. Никто к тебе в карман не лезет и твои деньги не пересчитывает. Если попрешь против главного, пеняй: слопают враз. И дерьмом измажут, и баксы меченые найдут, и закатают за решетку. А будешь верен, даже если вздумают убирать, то новое местечко предложат. В этой стабильности рядов и есть наша сила!
Звякнуло стекло рюмашек. Коллективное действо чоканья сменилось глубоко индивидуальным: каждый по-своему выпил свою водку. «Чоканье символизирует общность жизни, а выпивание водки — то, что каждому из нас умирать в одиночку», — подумал Иван.
— Какую страну потеряли… — напевно вздохнул Ефремов. — Сейчас модно стало выдумывать, мол, заранее все было понятно, мол, не удержался бы совок. А мне ничего понятно не было. Думал, удержим картину. До девяностого года думал. Я тогда в комсомоле сидел.
— А я, Миш, в восемьдесят седьмом все понял. У меня дядя в Генштабе работал. И он мне рассказывал: америкосы обогнали нас по секретному оружию. Если бы мы не начали отступать тогда, они бы нас заживо сожгли. Он говорит, весной восемьдесят седьмого теракт был у них в Минобороны. Только об этом информацию сразу обрезали. Управляемое землетрясение. Шантаж типа. Конкретно против их здания. Весной дело было. Он решил, то ли снег за окном сбивают, то ли пылесос в коридоре включили. Вдруг засвистело, загремело, он как будто в свист попал к Соловью-разбойнику, и уши заложило, и пол под ногами уходит. А потом — прошло. Один генерал себе в кабинете ноги кипятком ошпарил, на него чай в подстаканнике упал. Какой-то полковник от неожиданности раковину расколол, руки мыл…
— Это на Фрунзенской набережной? — возбужденным голосом вторгся в их разговор Иван.
— Ага. Минобороны, — подтвердил губернатор.
— Чего ты всполошился? — Ефремов осуждающе-иронично глянул на Ваню. — Водка не пошла?
— Я там жил напротив, — сказал Ваня.
— Хороший он у тебя парень, — сказал Пожарский.
— Неплохой, — согласился Ефремов. — Вань, у меня для тебя сюрприз был. Приятный. Еще скажу.
— Греешь своих… — Пожарский ухмылялся длинно. — Так я про дядю. Дядя утверждал, что Чернобыль нам подстроили. Хороший был мужик, профессионал, сокол. Бабы за ним до семидесяти пяти бегали. Он недавно умер. Жить замаялся. Ельцина не любил, а нашу власть так и не принял. Он в девяносто третьем, уже отставной, в Белом доме сидел. Его «Альфа» вместе с остальными выводила…
— Белодомовец? Не, белодомовцы — это дикари были. Если б они победили, у нас бы ничего не было. Ни бизнеса, ничего. Я тогда только с фирмой раскрутился, специально выходной взял, смотрел в ящик, как их из танков бьют. Ты извини, я понимаю: там дядя твой был…
— Да я сам за город уехал, спирт глушил, грибов, помню, жена нажарила, смотрел, и по барабану было. Чернь! Верно? Я смотрел и был доволен: бьют чернь по ее черным щекам. По кумполу дубасят. Я потом узнал, что мой там дядька был. Вот все говорят: девяностые, расстрел Парламента. Но согласись, братела, мы все про разные девяностые говорим. Для меня после того, как белодомовцев обстреляли, наше время и началось. Потом Чечня. Потом девяносто шестой. Показал Борис, кто главный. А потом уже по накатанной, пока совсем не укантропупили. А плохие девяностые — это самое начало, август.
— Когда Дзержинского выламывали? — утвердительно спросил Ефремов.