Наконец входная дверь хлопнула. Джек выскочил из укрытия еще до того, как ставни перестали дребезжать. Свет ударил ему в глаза. Тихоня стоял, прислонившись к очагу в странно застывшей позе.
— Извини, что так долго продержал тебя в кладовке, Джек. Никак не мог избавиться от Гарфуса.
— Что он говорил о Мелли? — Джек с трудом узнал собственный голос — так холодно и властно он звучал.
— Дай мне прийти в себя, Джек. Я тебе все расскажу.
— Говори сейчас.
Тихоня все же поворошил угли, придвинул стул и лишь тогда сказал:
— Девять верховных аннисских воевод едут в Высокий Град, чтобы договориться о вторжении.
Джек, несмотря на свою поглощенность Мелли, не сдержал вопроса:
— О вторжении куда?
— В Брен, куда же еще, — пожал плечами травник.
— Что значит «куда же еще»? Почему не в Королевства? Почему не в Халькус, где бесчинствует Кайлок?
— Потому что Брен скоро достанется Кайлоку.
У Джека дрожь прошла по спине.
— Я думал, что брак герцога этому помешает.
— Но Кайлок все-таки женится на Катерине, — нашелся Тихоня. — А Высокий Град не склонен миндальничать, когда речь идет о войне.
Он лгал. Джека вновь охватил гнев. Тихоня что-то скрывает, держит его за дурака.
— Что произошло между Мелли и герцогом?
Тихоня мялся.
— Джек, у меня есть причина не говорить тебе этого…
— Я хочу знать правду.
— Ты еще не готов к тому, чтобы мчаться в Брен. Твое учение только еще началось.
Джек подвинулся к двери.
— Ты мне не сторож, Тихоня. Я сам распоряжаюсь своей жизнью и никому не позволю решать, что мне можно слышать, а что нет. — Джек весь дрожал, сотрясаемый гневом, и не старался сдерживаться. — Или ты скажешь мне, что случилось с Мелли, или, Борк мне свидетель, я сейчас выйду в эту дверь и сам все узнаю.
— Джек, ты не понимаешь… — вскинул руку Тихоня.
Джек взялся за щеколду.
— Нет, это ты не понимаешь. Я сыт ложью по горло, она лишила меня всего, чем я обладал, — меня тошнит от нее. И нынешняя ложь переполнила чашу.
Джек видел перед собой прожженных лжецов — Тариссу, Роваса и Магру. Даже родная мать обманывала его. Неизвестно еще, кто хуже: те, что лгут в глаза, вроде Роваса или Тариссы, или те, что таят правду про себя, вроде матери и Тихони. Джек стукнул кулаком по щеколде. Одни других стоят.
— Джек, не уходи! — крикнул травник, бросаясь к нему. — Я все тебе расскажу.
— Поздно, Тихоня, — сказал Джек, открыв дверь. — Навряд ли я теперь тебе поверю.
Он вышел под теплый летний дождь и захлопнул дверь за собой. Если повезет, он доберется до Анниса еще засветло.
Тавалиск только что вернулся из своей счетной палаты, где считал деньги. Это занятие всегда его успокаивало. Золото что мягкая подушка — всегда смягчит удар, куда бы ты ни упал. Золотая казна, можно сказать, заменяла архиепископу семью: она всегда безотказно утешала его, не задавала вопросов и не обманывала — к тому же она никогда не умрет и не оставит его без помощи.
Единственного своего родного человека, мать, Тавалиск вспоминал без особой нежности. Она, конечно, произвела его на свет, но плохо выбрала место и обстоятельства, чтобы это совершить.
Он родился в силбурском приюте для нищих, и первое его воспоминание было о том, как умирала свинья его матери. Она лежала на камыше среди собственных нечистот и подыхала, не желая более жить. Тавалиск помнил, как рылся в грязи, собирая ей желуди, но животное отказывалось от них. Оно просто лежало в своем углу, не издавая ни звука. Тавалиск любил свинью, но, видя, что она не хочет бороться за жизнь, возненавидел ее. Он вышиб из нее дух кирпичом-грелкой, который стащил из очага. Даже в столь нежном возрасте, когда у него еще не все зубы прорезались, он уже знал, что каждое живое существо может рассчитывать только на себя. А свинья, как и мать, этого не понимала.
Когда свинья околела, им пришлось съесть ее зараженное мясо. Ниже и беднее их с матерью не было никого. Все их имущество состояло из той одежды, что на них, мешка с репой да пары оловянных ложек. Ножа у них не было, и мать потащила околевшую свинью к мяснику. Тот взял за разделку всю тушу, оставив им только голову. Тавалиск как сейчас помнил слова этого мясника: тот втирал свиную кровь в свои усы, чтобы они стояли торчком, и предлагал отдать им немного мяса, если мать переспит с ним. Тавалиск до сих пор не мог простить матери, что она отказала: иначе они ели бы котлеты, а не только язык.
Все его раннее детство она вела себя с такой же дурацкой гордостью. Взялась убирать в церкви только потому, что не желала жить из милости. Тавалиск быстро смекнул, что священники скупее даже, чем ростовщики. Все съестные приношения хранились под ключом, уровень священного вина в бутылке каждую ночь замерялся, и облатки пересчитывались после каждой обедни.