К тому времени, как я вошёл в сознательный возраст, дедушка превратился в тихого русскоязычного пенсионера в потёртом костюме и полотняной белой кепочке, как у албанского диктатора Энвера Ходжи. Он почти не отличался от других стариков, которых можно встретить в брестских скверах и автобусах. Ни дом, ни даже улица, где он жил в 1930-х, уже давно не существовали. От прошлого у него сохранились только образование, и реликвии вроде рукописей, который я разбирал. А ещё, разумеется, то, что никто отобрать не может – неоперабельный шляхетский гонор.
Даже дедушкино имя успело с тех пор стать другим. Потому что польскому имени Яцек (что бы ни думали об этом в советском паспортном столе) в русском языке соответствует не Яков, – а Иакинф.
Но в те времена Советский Союз казался ему дикой заграницей. А Яцек Винцкевич был гордым юношей, истым поляком, который даже разговаривал литературным языком со знаменитым варшавским прононсом.
Его отец служил в управе Воеводства. Должность Винцкевича-старшего, моего прадеда, была достаточно скромной, чтобы не сесть, когда в 1939-ом пришли коммунисты – и достаточно значимой, чтобы сын учился в лучшей в городе первой смешаной гимназии имени Траугутта, а семье выделили деревянный особняк на улице Уланской, что в достаточно респектабельной колонии Тартак.
За городским стадионом и сейчас можно отыскать один-другой неожиданно симпатичный коттеджик из тогдашней застройки. А тогда такие колонии, миниатюрные подобия модной в те времена идеи города-сада, строили по всей Второй Польской Республике – разумеется не для быдла, а для таких вот достойных людей.
Лето 1936 года выдалось почти беззаботным. В Испании началась гражданская война, возрождённая Германия ввела войска в демилитаризованную Рейнскую зону, в Москве опять судили какую-то нерасторопную партийную оппозицию. Одним словом, в прессе царило отпускное затишье и никаких происшествий. Городская газета “Новины” напечатала на последней странице перевод рассказа Марка Твена “Как я редактировал сельскохозяйственную газету”.
Центральные улицы шестидесятитысячного города бурлили, – не хуже, чем в наше время. Между симпатичными домиками с ампирными балкончиками – пестрели двухцветные зонтики летних кафе, тумбы с афишами и гомонила разноязыкая толпа. Пахло корицей и свежим кофе – его варили тут же, на песке, чтобы аромат привлекал посетителей.
Яцек Винцкевич стоял у ограды главной городской синагоги, посреди шума и гама. Он был в форменной тёмно-синей рубашке с отложным белым воротником и новеньких ботинках, которые сверкали, как на витрине.
Воскресный день просто создан для того, чтобы поразвлечься – но он никак не мог придумать, как это сделать.
Вышло так, что все приятели оказались в этот день заняты – одни семейными делами, другие просто неизвестно чем. И вдруг оказалось, что у одинокого гимназиста, которому уже исполнилось шестнадцать, нет никакой идеи, чем себя развлечь.
Из детских игр он уже вырос. А для того, чтобы завалиться в кафе, заказать что повкуснее, слопать в одно лицо, откинуться на спинку кресла и смотреть в неизвестном направлении, как это делают пожилые холостяки, он был ещё слишком юн и горяч.
Но на ум приходила только Микалина Карская из параллельного класса гимназии. Высокая, с круглыми плечами и уже оформленной грудью, а ещё невероятной светлой, молочно-белой кожей, на фоне которой её иссиня-чёрные волосы казались набросками тушью. Она не просто казалась взрослой барышней – она была ей, и была просто очаровательна. Даже учителя немного побаивались взгляда её по-египетский миндалевидных, пронзительно-зелёных глаз.
С Микалиной он бы с удовольствием поболтал – хотя и никак не мог сообразить, о чём. Странное дело: двое мальчишек всегда найдут, о чём поболтать, даже если разговор закончится дракой. А вот перед девочкой, особенно тебе нравится, стоишь, словно язык проглотил. Боишься сказать глупость. И, что особенно обидно, когда наконец открываешь рот, то именно глупость и говоришь.
Наверное, влюблённые поэтому и ходили в театр или синемотограф. Обсуждать фильмы – дело безопасное. А ещё фильмы часто бывают о счастливой любви, которая смогла преодолеть все испытания.
Надо сказать, что межвоенный польский кинемотограф – это очень особенное явление. Снимали действительно много, и фильмы шли с огромным успехом, доходя даже до Британии. Ближе к началу 1930-х годов он даже начал разветвляться отдельные школы и традиции. Краковские киностудии конкурировали с варшавскими, а после шумного успеха “Олеси” по Куприну ходили слухи, что своё кинопроизводство появится и на Кресах Всходних. Сам знаменитый Доленга-Мостович, которые был родом из этих мест, готовил сценарий трагикомедии из деревенской жизни Полесья. А молодой режиссёр Бексиньский, очарованный здешним гетто, уже собирался снимать прямо в Бресте-над-Бугом “Фонарь чародея” – мистическую драму в духе пражской готики.
Так что Яцек мог бы обсудить с Микалиной и вот этот, ещё не вышедший фильм…
На этой мысли кто-то его окликнул.