Конечно, для нас это было ударом, да и для бабушки тоже, хотя она вскоре смирилась со своей участью и даже стала нас убеждать, что все к лучшему. В конце концов, она привыкла… ей трудно в таком возрасте подниматься с места… здесь похоронены ее родители и драгоценный, незабвенный, обожаемый Фима, муж, с которым прожили сорок лет…
И нас не должно удерживать то, что она остается. Правда, она нуждается в чьей-то заботе, но можно попросить Ванечку и Беллу, которых она очень любит…
Иными словами, с бабушкой все как-то решилось, уладилось, а вот с Таней…
Я проклинал всех, и прежде всего мать за ее дьявольскую затею, и самого себя, одолеваемого нестерпимым, жгучим соблазном: с тех пор, как я узнал, что меня выпускают, с моего лица не сходило такое же, как некогда у Вани, выражение тихого помешательства и идиотического блаженства. О, тот, кто не жил в те года, вряд ли меня поймет! «Миленький ты мой, возьми меня с собой…» — «В той стороне далекой…» Нет, вовсе нет! Нельзя даже сравнивать! Ничего общего, господа, между простой необходимостью уехать (срок наступил) и страстным желанием вырваться.
Вырваться из страны-колдобины, страны-ямы, страны-цистерны, страны-нефтехранилища, страны с узкой лесенкой по железной стенке и завинчивающейся крышкой люка! И вот крышку-то слегка отвинтили, и показался голубой лоскут. Что это — небо?! Неужели оно такое?! А мы его раньше никогда и не видели! Смотрите-ка, белые облака! И как птицы поют, не слышали! Слышали только, как ржавое железо под ногами проминается и громыхает!
Да, не историческая родина манила — голубой лоскут и пенье птиц…
Когда же цистерну загнали в тупик, крышку сшибли, все выбрались наружу, железного идола же сплющили под прессом и выбросили на свалку, историческая родина стала именно исторической, чужой, далекой и ненужной.
И я вернулся.
Вернулся и вот живу, седые виски, тощая бородка, голый череп, обтянутый сухой, покрытой пигментными пятнами кожей, слезящиеся веки и белки в красных червячках. Сыроватый я, сыроватый…
Конечно, же тогда я не сразу решился расстаться с Таней и, как полагается, мучился, метался и даже советовался. Однажды под вечер я примчался к другу Ване, взъерошенный, небритый, замотанный шарфом до самого носа, с оттопыренным карманом, из которого выглядывало горлышко недопитой бутылки.
Ваня пить со мной не стал, плеснул мне в чашку, когда же я спросил, ехать мне или не ехать, ответил, не глядя на Беллу:
— Я бы поехал…
— А я бы осталась, — сказала Белла, с вызывающей усмешкой отыскивая его взгляд.
Обо всем об этом я поведал Тане, когда мы встретились у колонн Большого театра: да, почему-то именно там, словно лучшего места нельзя было найти! Я, знаете ли, пригласил ее в театр! Этакий кавалер!
Потухла роскошная хрустальная люстра, зажглась подсветка на пюпитрах у оркестрантов, дирижер взмахнул тонкой спицей, и полилась моя увертюра. Да, я наклонился к самому уху Тани и прошептал, она не поняла, и мы тихонько вышли. Почему-то я начал именно с этого — моей просьбы о совете, а обо всем остальном — о том, что мы подали документы и нас отпускают, — промолчал, словно Таня должна была догадаться обо всем сама.
Догадаться по моему долгому отсутствию и внезапному появлению.
Иными словами, я не стал ничего объяснять, а просто сказал. Сказал, что Ваня бы на моем месте… Да и любой, любой — не только Ваня!.. Хотя Белла уверяет, что она… Но это только потому, что ее не выпускают и ей хочется отомстить за это Ване. Нас же отпускают — всех, кроме бабушки, и поэтому Ванин совет… одним словом… вот только бабушка, но о ней позаботятся Ваня и Белла, правда, мы их еще не просили, но надеемся, что они согласятся…
— Ваня и Белла? — спросила Таня так, словно умер кто-то из ее близких и ей предстояло уточнить, когда и где состоятся похороны.
— Да, Ваня… хотя, может быть, и Белла, — ответил я голосом человека, который, сообщая время и место похорон, сам испытывает скорбь по усопшему.
— Они позаботятся? — Таня смотрела на меня во все глаза, словно для нее было совершенно неважно, какой она задает вопрос: главное, чтобы я ответил «нет». — Позаботятся? Позаботятся?
— Да, — ответил я.
Таня вздохнула, словно обещая себе больше не задавать никаких вопросов.
— Ни о ком они не позаботятся…
— Почему? Они так любят бабушку Розу, особенно Ваня…
— Да так… мне почему-то кажется… — Таня отвернулась к колонне, чтобы я не знал, плачет она или смеется.
— Тогда мне придется остаться, — сказал я, не веря собственному голосу и удивляясь, как он звучит.
— Нет, не придется. — Таня повернулась ко мне лицом, чтобы я убедился в том, что ее глаза были совершенно сухими.
— Как? Ведь ты же сама…
— Да, я сама, сама! Я сама позабочусь о твоей бабушке! — выкрикнула Таня и бросилась к метро, всем своим видом умоляя, чтобы я не догонял и не провожал ее.
Да, сразил ее выстрелом в спину, но только не провожал!