Шел он по улицам, час шел, другой, от усталости уже шатало его, перехватывало дыхание, и когда он почувствовал, что не может больше идти, – зашел в столовую, взял обед и долго, медленно ел, стараясь растянуть его подольше, и со страхом смотрел на часы – время шло к четырем, скоро уже надо идти в больницу, увидеть лицо Анюты – сумеет ли он сделать все так, как надо? Или она уже догадалась обо всем – ведь она видела, как умирал Егор, она сама обмывала его, обряжала в последний путь, укладывала в гроб – своего брата, которого любила больше всех – больше, чем его, Михаила, наверно, даже больше, чем детей своих, – ведь детям она сама давала все, а ей все дал Егор... Михаил Федорович вспомнил, какая она была, когда вернулась с похорон Егора. Он боялся заговорить с ней – и она молчала, все больше лежала и временами начинала плакать – как-то невольно плакать, когда лицо неподвижно, а слезы сами катятся из глаз и медленно ползут по щекам...
Но он сумел сделать все как надо. Он вошел в палату спокойный, в руках у него были свертки, и он улыбнулся ей, а она улыбнулась ему – и улыбка у нее была тоже спокойная и ласковая. Он нагнулся к ней и поцеловал е в щеку – и она сразу заметила, что он побрился, и щетина уже не царапает ее лицо, и от него приятно пахнет одеколоном. И разговор у них шел спокойный и деловитый – он не допытывался, тяжело ли было на операции, и словно мимоходом сказал, что разговаривал с докторшей и она сказала ему, что операция прошла удачно, надо только полежать месяца два, а потом съездить полечиться в санаторий, и он уже прикидывал, что к тому времени будут деньги – можно будет продать одного бычка, и дома все уладится – пока они и сами управятся, а потом приедет Ирка с детишками, и все будет хорошо... И Анна Матвеевна приняла его тон – так же деловито говорила, что надо сейчас обязательно позвать кого-нибудь, чтобы Михаил Федорович не переутомился, ведь скоро ему хлопот с пчелами будет много, что можно сейчас уже прирезать пару овечек – на базаре нынче мяса мало, выручка будет хорошая. И еще сказала, что надо справить что-нибудь летнее детишкам – Олюшка выросла из прошлогодних платьев, стыдно будет на улице показаться, и пусть Михаил Федорович купит материалу, что подешевле, и даст Перфильевне скроить, а сшить нетрудно будет, любая баба сделает...
И Михаил Федорович подумал уже, что она ни о чем не догадывается, да и выглядела она лучше, чем он ожидал, – сильных болей не было, только нудились швы и немного тошнило, но так, говорят, всегда после операции бывает. И лицо Анны Матвеевны не было особенно бледным, и говорила она нормально, не через силу... Но вот он вышел из палаты, чтобы поговорить с бабкой Анфисой, и внезапно вошел обратно – и увидел ее взгляд, направленный в окно, на дерево, начинающее зеленеть, на тень от него, падающую на высокий забор, – увидел этот взгляд и похолодел: знает. Все знает. Анна Матвеевна услышала его шаги и будто очнулась, и взгляд сразу стал другой – обычный, ласковый, и разговор пошел почти такой же, как и прежде...
Михаил Федорович чувствовал, что может не выдержать этого. И Анна Матвеевна тоже видела это – и сказала ему, чтобы отправлялся, дорога дальняя, лучше пораньше выехать. Михаил Федорович посмотрел на часы и сказал, что посидит еще минут пять, – высидел эти страшные пять минут и простился с ней.
Анна Матвеевна слышала его шаги в коридоре, потом хлопнула дверь – уехал Михаил Федорович. Тогда она отвернулась к стене и заплакала, и плакала долго, хоть и больно было плакать – сразу заболели швы, и она старалась не всхлипывать, чтобы не заметил кто-нибудь...
7
Прошел месяц.
Лето стояло сухое, жаркое, солнце с утра заглядывало в окно к Анне Матвеевне, потом медленно уползало с подоконника. Окна в палате весь день были открыты, но никак не выветривался тяжелый застоявшийся запах, обычный запах, сопровождающий всех тяжело больных.
Утром, во время обхода, врач – средних лет мужчина, строгий и уверенный в себе, – бегло осматривал Анну Матвеевну, говорил обычные ободряющие слова, расспрашивал, как прошла ночь, слушал, но ответы Анны Матвеевны ничего не значили, она и сама это понимала, говорила нехотя. Время от времени сестры делали перевязки, и тогда Анна Матвеевна особенно хорошо понимала, насколько плохи ее дела. Операционные швы все еще не заживали, гноились, и, когда снимали бинты, запах гниения сильно ударял в нос, потом слабел, скрытый свежими чистыми полосами марли, пропитанными чем-то пахучим. Но уже к вечеру бинты теряли свою белизну, на них выступали бурые пятна, и опять пахло гниением.
Но сильных болей не было – видно, помогали уколы. Больно было повернуться, кашлянуть, нельзя было засмеяться, приподняться – и обычно Анна Матвеевна лежала неподвижно, смотрела за окно, на дерево – крона его густо зеленела, разрослась, и ветерок иногда доносил запах листвы, и запах пыли, нагретой солнцем, и все другие запахи лета, но все они ощущались слабо – все перебивал тяжелый запах палаты.