«Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения мои, вольная и невольная, яже в слове и в деле, яже в ведении и неведении, яже во дни и в нощи, яже во уме и в помышлении: вся ми прости, яко Благ и Человеколюбец», – шептал Вишневский, слегка изменив молитву. «Трусость мою прости и бесстыдство», – добавил Федор Степанович и с мучительной судорогой душевного отвращения вспомнил, как перед отъездом в Венгрию угодливо смеялся площадным шуткам Анны.
Пока на клиросе рокотал хор, полковник не решался взглянуть на диковинного певчего. Федор Степанович не хотел знать, красив или уродлив, молод или стар тот, кто так смутил его душу. Но когда хор смолк, Вишневский нагляделся на певчего всласть, и красота юноши смутила его не меньше, чем голос.
«В Петербург бы сего певчего, на государынины очи…» – решил Вишневский, и незнакомый красавец показался ему спасительной нитью, нечаянным источником царского милосердия. «С таким голосом и не умилостивить государыню! Быть того не может…» – Расчувствовавшийся Вишневский уже мечтал о смягчении нравов и прекращении казней, но оборвал свои мечты на самой высокой ноте.
Малороссийский певчий был не во вкусе государыни, предпочитавшей топорность и силу изяществу и красоте. Впрочем, с таким голосом можно было рассчитывать на чудеса, и Вишневский решил уговорить юношу ехать с ним в Петербург.
Уговаривать Олексу не пришлось. Розум как заранее знал все, что собирался ему посулить этот невесть откуда взявшийся вестник. С письмом чемерского батюшки к отцу Федору Дубянскому и материнским благословением Олекса покинул Лемеши.
Глава третья
Женщина из снов
Розум оказался в Петербурге поздней осенью. То и дело шел скучный, противный дождь, от реки тянуло болезненной сыростью, и, главное, тяжело спалось.
Добрейший Федор Степанович Вишневский, развеселый попутчик Олексы, в Петербурге как-то померк, похудел и сник. Он успел, правда, представить Розума гофмаршалу Рейнгольду Левенвольде и определить красавца в придворную певческую капеллу. В капелле малороссов было много, и Олекса оказался в приятном окружении соотечественников. Но пели они куда лучше, чем он, и вскоре Розум стал стыдиться своего рева.
Певческое искусство Розум постигал истово и усердно, а когда выдавалась свободная минута, бродил по Петербургу и сам не понимал, любит он или ненавидит этот странный город, так не похожий на те города и веси, через которые они проезжали с полковником Вишневским по дороге сюда.
И как-то вечером он увидел ее. Сани вихрем пронеслись мимо Олексы, но певчему достаточно было мгновения, чтобы узнать пухлые щечки в детских ямочках, рыжие волосы и голубые глаза. Это была она, женщина из его снов, что приходили к Розуму в родных Лемешах. Взгляд ее был таким же тихим и жалобным, и Олекса знал, что никто, кроме него, не сможет рассеять эту мертвую тоску.
Потом Розум еще раз увидел ее на пустынной площади перед капеллой.
– Хто це? – спросил он у певчего-малоросса, бывшего киевского семинариста.
– А хіба ти не знаєш? – удивился тот. – Цесарівна Лизавета. Дочка Першого Петра.
Все сошлось в одно мгновение.
Стало быть, именно Елизавета тот больной царь, которого должен Олекса исцелить своим голосом! «Что ж ты, Алешка, в Давиды себя рядишь?!» – вспомнил Розум гневный окрик дьяка. Но разве было кощунством желание помочь и ощущение благой силы, к которой он теперь становился причастен?! Оставалось только избавиться от ора и рева, усвоить хоть часть ангельского сладкозвучия, чтобы голосом своим помочь несчастной царевне. И Олекса старался так, что даже сам капельмейстер-итальянец решил, что пора уже выпустить голосистого красавца на государынины очи и разрешить ему спеть вместе с другими, лучшими певцами в придворной церкви Анны Иоанновны.
Олекса заметил царевну сразу, хотя ее пухленькое личико еле выглядывало из-за массивных плеч новой императрицы. Елизавета была грустна, бледна, в своем обычном теперь полумонашеском тафтяном платье – и не выпускала руки Насти Шубиной, с которой показывалась всюду, не боясь гнева государыни. Взгляд у цесаревны был тяжелый, неподвижный, отстраненный, и лишь иногда загорался теплой, робкой улыбкой, как будто через головы окружающих она переглядывалась с какой-то невидимой остальным, но необычайно важной для нее персоной.
Когда Олекса увидел Елизавету, исчезло все вокруг. Олекса пел так, как никогда еще ему не удавалось – ни в чемерской церкви, ни здесь, в Петербурге. Но голос его был подобен не грозному раскату иерихонской трубы, а ангельскому сладкозвучию, и слушателям хотелось не устремиться за ним к высотам мужества, а упокоиться в лоне благодати.