— Судовое время семь часов. Команде — подъем. Сегодня первое декабря, четверг. Плавбаза на ходу, следует в Олюторский залив, в укрытие. Погода: температура наружного воздуха минус пятнадцать, температура забортной воды — ноль, ветер — норд-ост, одиннадцать баллов, море — восемь баллов. Бригадам матросов-обработчиков на смену не выходить. До улучшения погоды.
Витос подскочил, как будто объявили праздник. Щелкнул выключателем — каюту залило ярким светом. Ну да, штурман просто оговорился: не первое декабря сегодня, а Первое мая! «Там-там-там-там-та-ра-а-м!..» — поют трубы и бьют барабаны праздничного марша, на улице, на ветру полощутся красные знамена, белые, цветущие сады веют ароматом абрикос, яблонь, слив и вишен.
— У-у-у-ув-вв!.. — взвыла сирена в коридоре, и равнодушный голос в динамике подтвердил, как обычно:
— Проверка авральной сигнализации.
Но праздник все равно не пропал. Только чуточку больше отвисла нижняя губа у Витоса, придавая и без того сонному лицу его вид наивный и отрешенный. С минуту он простоял так, в трусах и майке посреди каюты. Раза два хорошо поддало в корму, и Витос вынужден был схватиться за трубчатый край своей верхней койки. Нижняя была зашторена, Коля не подавал признаков жизни. Витос потихоньку снова забрался наверх и натянул на себя теплое одеяло. Боже ты мой! Подушка хранила запах ее волос. Витос украдкой несколько раз приложился к подушке губами, потом перевернулся на спину, глубоко вздохнул, раздув ноздри, смежил глаза. Губы его зашевелились неслышно: «Светланочка, моя Светланка…» От этих беззвучных слов под языком рождались сладкие пузыри, и даже это казалось чудесным, и Витос повторял, повторял, пьянея: «Светланка, Свет-лан-ка…»
Скрипнула койка внизу, резко звякнули ролики штор, глухо стукнули босые пятки о палубу (не открывая глаз. Витос мгновенно согнал улыбку с лица), и где-то совсем рядом с ухом прострочили первые «пуви»:
— Ты что же это, по-новой дрыхнешь? Свет врубил, а сам — в ящик, вот шельмец!
В этих обычных для Коли словах не было ничего смешного, но Витос весело расхохотался. К восьми Коле надо на вахту, Витосу — к боцману за работой. Потому оба дружно двинули пить чай. Дверь с надписью «Кино-столовая команды», обычно в половине восьмого распахнутая настежь, была закрыта, а в самой столовой, куда затягивает всегда, словно в водоворот, они оказались чуть ли не в одиночестве — в углу сидели два пожилых обработчика, которых обычно маяла в море бессонница, они прихлебывали из эмалевых кружек и считали заработанные за путину отгулы.
— А-а где… все? — Витос округлил глаза, чувствуя себя то ли пришедшим не ко времени рано, то ли опоздавшим на праздник.
— Так ведь объявляли: толпе не выходить до улучшения погоды, — Коля всегда был железным реалистом, — вот и дрыхнут, как сурки.
— А Василь Денисыч, матросы?
— Ах, шельма! — Коля затряс кистью, задул на пальцы, облитые кипятком из чайника, да тут же и ответить успел: — А ты че, не слыхал, как ночью, около часу, капитан объявлял: «Боцману и палубной команде поднять кранцы, уложить стрелы по-походному, все крепить по-штормовому», не слыхал?
Витос отрицательно помотал головой, взял кружку из «амбразуры», понес к ближайшему столу. Это значит, я так быстро уснул, подумал он, тая от воспоминаний и чувствуя прихлынувшую к лицу горячую волну, и так крепко спал, видно, что добудиться не могли.
Витос сейчас понял, что боцман и матросы пожалели ночью его сон.
После чая он сходил в подшкиперскую, где по утрам Василь Денисыч всегда делал разводку, но дверь оказалась на замке, а за дверью, слышно было, мерно каталась с борта на борт пустая бочка. Витос поднялся на спардек и с подветренного крыла пытался разглядеть море, шумно вздыхавшее под форштевнем, но кроме полупризрачной пены внизу, высвеченной бортовыми огнями, не увидел ничего. На наветренном крыле в момент пронизали его упругие струи колючего холода.
— Эге-ей, Великий океа-а-н! — запел он в черное небо, беззвездное, безлунное, просвистанное норд-остом, и неожиданно увидел и в нем жизнь, в этом жутком, ледяном небе: прямо над мачтой, над призрачным топовым огоньком, недвижно висела чайка. Она стремилась на ветер и реяла, распластав тугие, с изломом крылья, и когда опускалась порой к самому топу мачты (или это мачта вздымалась к ней в небо?), было видно, как вздрагивают прижатые под фюзеляжем легкого тела оранжевые лапки, как трепещут на шее маленькие перышки, как наивно и трогательно торчит ее клюв, а смородины глаз, не мигая, смотрят прямо в лицо неистовому норд-осту.
Завидуя чайке, Витос глядел на нее до тех пор, пока под особо яростным порывом ветра она не исчезла, взмыв в черное небо.
Когда Витос возвратился в каюту, радио, пропищав свои шесть сигналов, возгласило: «Двадцать три часа московское время».