Читаем Час отплытия полностью

Нелегко было Севке вообразить ровесницей красноносую старуху пьяницу, представить ее влюбленной, ревнующей, насмерть борющейся за свое счастье. Тогда, сорок лет назад, она сумела победить; Рябую Верку, беременную седьмой месяц, красную от стыда, принародно заклеймили развратницей, моральной уродкой и вместе с бракоделами высадили на берег, за триста миль от Магадана. Здоровущая баба была эта Верка, на кавасаки ловцом работала, а вот не смогла дойти, не одолела горбатые мили по сопкам, смушковым от стланика.

— Жалко мне было ее… — скрипуче пропела тетя Паша.

Фанерный ящик, на котором лежали куски хлеба, колбаса, стояли две кружки и пустая бутылка, трясло так, как будто внутри его работал дизель.

— Они месяц шли, — хлюпая багровым носом, плакала старуха, — целый месяц, слышишь. Сева? И трое, только трое дошли до Магадана…

Потрясенный рассказом. Севка истуканом сидел на лавке и дымил беломором. Все трое молчали. Слышно было лишь всхлипывание тети Паши да треск угля в печке. Привычным фоном грохотали колеса. Наконец встала со своей маленькой переносной скамеечки тетя Катя и молча убрала со «стола» пустую бутылку, хлёб, колбасу. В углу, у нар стоял еще один большой фанерный ящик с марлевой занавеской. Хозяйственная старуха спрятала все в этот «буфет» и, уронив: «Ну, будет уже, будет, Паша, хлюпать», повернулась к окну.

Пятнадцать лет проплавали на «Сибирцеве» Пашка с Федором. Потом сошли на берег, построили хату, расписались в загсе. Но бог не дал им детей, так сказала сама тетя Паша. И поэтому ее потянуло к водке. Федор работал в порту, шкипером на барже. В прошлом году погиб. Его баржа стояла под бортом новенького краболова, который готовился в рейс. Там прибирали палубу и выбрасывали за борт мусор, ненужные доски. Одной доской и сломало ему позвоночник. Федор помучился с неделю и помер. Молча, без стона.

Глаза тети Паши блестели в вагонном полумраке, но были уже сухими.

Кончался трехчасовой прогон. В февральских сумерках блеснули желтые огоньки станции. Голова тети Кати в пуховом платке закрыла окошко: она всматривалась. И наконец объявила радостно:

— Улан-Удэ!

Зашипели тормоза. Поезд еще не остановился, а Севка уже спрыгнул и, махнув тете Кате рукой, пошел навстречу вагону с родным номером 840–1438.

Дед ликовал, точно встретил друга после долгой разлуки, болтал без умолку:

— Давай, милай, поядать, давай, а то я вже думав, шо ты отстав.

Севка залег прямо в ботинках на нары, зарылся лицом в холодное одеяло и подумал о тете Паше: «Нет, не в краболовах тут дело. И не в давности… В людях… В людях! Черствость… Откуда она? От бедности в доме, в душе?..»

Полчаса они простояли в Улан-Удэ, и Севка за это время не пошевелился. Судьба Рябой Верки, мерзлое одеяло, в которое он уткнулся холодным носом, ледяные ботинки, стылые ноги, неподвижность студеного вагона питали его мысли о холодном мире. Максимыч же, пользуясь остановкой, вычистил поддувало, выскреб совком золу и в одиночестве ужинал у развеселившейся печки. В его мире зло с добром давным-давно расплелись, и, как в возвращенном детстве, день и ночь делила четкая грань.

…Ледник 840–1438 огибал Байкал. Чудо-озеро, живущее в воображении Севки в виде густо-синего пятна на школьной карте, мертво спало сейчас под мутным белым льдом, едва различимым сквозь полузамерзшее стекло.

Максимыч, видя, что парень не в духе, сидел на скамье молча, не шевелясь.

Севка отыскал во тьме свое приобретение — аккумуляторный фонарь, щелкнул им, и широкий ясный луч оживил их «каюту». Мелко тряслась бочка с водой, весело подпрыгивала на стыках «буржуйка», а вокруг нее пытались плясать летку-енку стопки дров, напиленных дедом за день. Все в вагоне жило и дышало. Ящики с консервами мотались и ерзали в клетках креплений, шевелился уголь в закромах, банки, ложки, котелок тихонько позвякивали в ящике. Максимычу эта картина явно что-то напоминала.

— Как у птичнику! — неожиданно для себя сказал он и смущенно улыбнулся.

Севка сел рядом, закурил и вдруг рассказал деду, не в силах долее держать в себе, про Рябую Верку. Максимыч слушал с горьким лицом, молчал и только изредка качал головой.

— Тридцать четвертый год… — Севка достал новую беломорину, прикурил. — Максимыч, а ты верил тогда в правду?

Дед медленно помотал головой.

— А что ж так? Сколько уже народу вон живет в социализме! Да и Рябую Верку сейчас никто не высадит. Наоборот — дадут декретный, ясли… — Севка вызывал деда на спор с какой-то тайной мыслью.

— То усе так, милай, — раздумчиво продолжал дед. В нем пробуждалось забытое, наболевшее, давно решенное про себя, невысказанное. — А ты от скажи, за шо щас у милицию забирають Верку або Нюшку, как ото сядуть воны коло своей хвортки торгувать чим бог послав? Помидоры, або картошка, або лук, або ище там шо. Вона ж усё надо людям. То ж — не! Нехай лучше пропадае! По-хозяйски так?..

— Ну, Максимыч, ты от своей «хвортки» и коммунизма не разглядишь, — зло спорил Севка. — Ведь это мелочи. Наладит государство закупку, транспорт от села до города, и будет порядок.

Перейти на страницу:

Все книги серии Молодая проза Дальнего Востока

Похожие книги