Наша с ним общность, хоть и не лишенная привкуса плоти, была очень далека от конвульсий плотского вожделения. Я чувствовал себя отрезвленным и совершенно не способным играть отведенную мне роль. Окружающая обстановка — корабль, как родина с
ее жителями, — мешала мне принимать решения, строить внутри себя какие-то представления и даже разрабатывать план дальнейшей жизни. Я не знал, что мне делать с Альфредом Тутайном во всем предстоящем нам будущем; и наверняка он так же мало это себе представлял, как я. Мы оба пока не подозревали, что судьба сама распорядится нашими жизнями как ей заблагорассудится. Мы думали, все зависит от нашей любви, нашего самопожертвования, наших безрассудно-дерзких мыслей… Мы мучили себя вопросом, что нам теперь предпринять. Но я даже не удосужился официально прервать свою учебу в университете. Я собирался так или иначе ее продолжить. Что другое могло прийти мне в голову? — Конечно, я думал о деньгах, которыми теперь владел. Но в этой собственности было что-то жуткое. Я отваживался говорить о ней только намеками. Я никому не признавался, насколько она велика. Даже Тутайн долгое время не знал, как обстоят дела с моим состоянием. В первые дни нашей авантюры я нуждался в том, чтобы создать дистанцию между собой и своим прошлым. Но несчастье, подавляюще-огромное, постоянно присутствовало рядом в образах матросов с деревянного корабля. Печаль, исполненная отчаяния, грозила меня уничтожить, а ведь шел только четвертый или пятый день после катастрофы… Грубые чувственные желания мешали мне думать об Эллене. (Если Тутайн, который младше меня, мог подстелить под себя девушку, почему я на такое не способен?) Однако, вопреки всем фантастическим представлениям, моя невеста для меня не исчезла, не растаяла, словно снег. Образ Эллены и другой образ, тоже телесно-реальный — галеонной фигуры, светло поднявшейся из моря, — полыхали во мне как обетование. Я не мог их четко разграничить. Надо мной тяготело проклятие. Я знал только, что моя фантазия провалилась в могилу сладострастия. Я должен был бежать от себя, а прибежище мог найти только в одном месте: рядом с Тутайном. И этот человек (послушный моим желаниям, как верующий послушен повелениям своего Бога, которые он распознает) был мне безразличен — за исключением тех случаев, когда я плакал. Но я не хотел расставаться с бесплодными (и все же такими обольстительными) обманчивыми картинами ради того только, чтобы поплакать. Я не хотел ни того ни другого. Но я напрасно надеялся и на возвращение огромной обжигающей радости, однажды соединившей меня с Тутайном. Когда по глупости я попытался вторично ее накликать, мне не удалось ее распознать. Да и как я мог вообразить, что те мимолетные минуты повторятся? Я даже вряд ли понимал, почему они представляют собой такую ценность. Я говорил себе: «Тутайн провел со мной некое первое утро, сидя на краешке постели, говоря что-то, предлагая себя мне — совершенно открыто. Это было одноразовое приношение переливающейся через край благодарности. Такое не повторяется. Такие мгновения нельзя сохранить. Прекрасный момент не приманишь к себе деньгами и добрыми словами, как уличную девку…» Мое тогдашнее отчаяние, думаю, было очень велико. Я бушевал… чтобы потом, отбушевав, вернуться к Тутайну. Часто благодаря его близости плохое представало в более мягком свете. Он, единственный, умел приблизиться к моему сердцу. Для меня это стало догматом веры. Я утешал себя тем, что наше будущее откроется перед нами, как только мы ступим ногой на твердую землю.