Праздники, как бы сами собой, заполняются ничегонеделанием. В этом состоит часть их праздничности, но из-за этого же ими легко пресытиться. Даже моя
повседневность отлична от них. У меня есть регулярные занятия, пусть и не очень важные. Я поддерживаю порядок в доме и в маленьком саду (настолько маленьком, что пока никто из моих посетителей его не заметил), ухаживаю за лесом, весной высаживаю детенышей деревьев, строю потихоньку большую стену из бутового камня в качестве ограды для лошадиного выгона, распиливаю бревна для печи, колю дрова, кормлю и чищу Илок. Я ношу рабочую одежду и не боюсь грязи. (Хотя подростком испытывал отвращение к навозу и нечистотам.) А главное: я брожу по полям, по вересковой пустоши, по лесу, смотрю на землю, на ее травы, на многообразие ее растений, на лужи, по краям которых растет ситник, — неважно, жидкие или превратившиеся в лед, — на утесы, эти уходящие далеко вглубь фундаменты нашего острова. Потом я ставлю определенные задачи перед своими мыслями: да, принуждаю себя долго и четко думать. Правда, я не могу помешать тому, что мой дух, затерявшись в грезах, порой разрушает такое намерение. Мое обычное упражнение состоит в том, что я отдаляюсь от себя самого, становлюсь другим и принуждаю этого другого решать задачи, которые я перед ним ставлю. Выйдет ли результат хорошим или плохим (как правило, этого нельзя распознать), он не обременит общественность, потому что не будет доведен до ее сведения, разве что — в измененном до неузнаваемости виде. С помощью моих решений, расчетов и представлений не построишь мостов, не произведешь машин и не установишь новых правил поведения. — Смесь магического и реального мышления, чувственное проникновение в феномен необъяснимых прозрений{46}: вот корень, из которого выросло мое дарование или моя тоска по музыке. Напрасная греза о лучшем мироздании принудила меня приблизиться к реальности там, где эта реальность менее всего напрашивается на критику, — где нет убийств, совершаемых ради пищи для желудка: в гармоническом плане ее форм, в математике роста и умирания, в царстве чисел и ритмов, в грандиозном звучании, амплитуда которого колеблется от громоподобных голосов солнц и гор до ненарушимого молчания. — Лет двадцать назад я начал просчитывать музыку — так я это иногда называю. Правда, время от времени я чувствую крылья гения, и царство, куда я вступаю, наполнено бархатной чернотой, так что я забываю всю зелень и свет и только прислушиваюсь. — Но я не осмеливаюсь — да и не хочу — поверить в то, что это ангел во мне шевелит крылами, что это моя поэзия и мое мышление — моя собственность{47}. В конечном счете мне принадлежит лишь хрупко-недостижимое — мука пребывания на границе. Я нуждаюсь в рабочем инструменте учения о композиции. Я рисую на бумаге ноты. Я делю временные отрезки ритмически. Я побуждаю мелос подниматься и опускаться. Я даю ему спутников. Я радуюсь искусным канонам. Иногда я пою, будто меня принуждает к этому интуиция. Однако я точно знаю, что на самом деле лишь экспериментирую с возможностями гармонии, шаг за шагом углубляюсь в чашу неисчерпаемых вариантов гармонического и мелодического потока. Холм ритмически расчлененной гаммы доставляет мне радость. Порой я проводил целые дни и недели, варьируя ритмическое членение одной линии. Всегда находится некое гипотетическое решение, которое тебе не дается…Итак, в будни у меня есть привычные занятия, и я частично освобождаюсь от них, когда в праздничной комнате с затуманенным взглядом сижу перед горящими свечами (а они горят почти целый день) и изобильно насыщаю желудок, а мои мысли благодаря вину становятся неотчетливыми, но умиротворенными… Порой я говорю себе, что стена, которую я возвожу, которую мы с Тутайном начали строить вместе, есть нечто долго-Длящееся. И что когда-нибудь Кто-то восхитится этой работой. Много тысяч больших камней уже уложены рядом друг с другом и один на другой. Много поколений лошадей и коров будут пастись за этим ограждением…
Итак, праздничные дни делают меня ленивым, меняют меня.
(Тутайн уже лет тридцать назад ввел у нас в обычай периодическую праздность.)