Читаем Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) полностью

Это правда: между тринадцатью и четырнадцатью годами я начал сочинять музыку{39}, скорее незадолго до того, как свалился в подвал. Примитивные гармонии и примитивные мелодии, со скверно проработанной фактурой. Удивительно бесцветные или неподлинные душевные движения: музыкальное дарование еще никак не проявляло себя. Только фальшивое усердие было действенным. Слово «музыка» тогда означало для меня: музыка в кофейнях, оперная музыка, опереточная музыка, музыка оркестриона, модные шлягеры, слабенький раствор школьного хорового пения. Первые пошлости, которые я услышал, были пропетыми пошлостями. Я тоже потом их пел, не понимая, что делаю. Произведения Букстехуде я впервые услышал, когда мне было восемнадцать лет. «Хорошо темперированный клавир» играл в шестнадцать. А в семнадцатилетнем возрасте мне встретился мужчина… думаю, я ему нравился — я имею в виду, что ему нравилась моя плоть; но сам он никогда ничего такого не говорил. С ним я должен был играть сонаты Баха для скрипки и фортепьяно{40}. И баховские концерты. Мой новый знакомый играл на скрипке, я же садился к роялю. С радостью. Поначалу был очень неумелым. И многому тогда научился. Происходило это по вечерам, когда день уже завершался, школьные занятия были давно закончены, домашнее задание сделано. То есть всегда в очень позднее время. Мне тогда разрешали приходить домой поздно, если я мог сослаться на какую-то важную причину. Однажды, когда мы засиделись допоздна, он хотел, чтобы я у него остался, потому что последний трамвай уже ушел. Я поблагодарил его и очень решительно сказал: нет, ни в коем случае, я дойду пешком. — И добирался до дому пешком, два часа шел по пустым улицам, мимо наполненных домов. Я представлял себе какую-то музыку, смешанную с музыкой Баха. Два часа непрерывной ночной музыки… Уличные фонари отсчитывали длинные такты. Был свет, была тьма. Что-то разбухало, опадало. Из окон звучали рожки, деревянные духовые инструменты; земля, плитки мостовой пели, как флейты и скрипки. Полоса неба между рядами домов бушевала ангельскими и человечьими голосами. Листья деревьев выдыхали аромат. Счастливая ночь… Я многим обязан этому человеку. Этим странствием и многими вечерами. Но между нами всё закончилось. Я быстро его превзошел. Он говорил, что у меня хищная лапа виртуоза. Он немного боялся меня. Не знаю почему. Он любил музыку. Он потерял своего верного партнера, игравшего на рояле. Тот сошел со сцены — exeunt{41}, — по причине собственной смерти. Я стал ему хорошей заменой и к тому же был молод; но спустя довольно продолжительное время я сделался недостаточно чувствительным. Ты холодный, говорил он, совсем молодой и такой холодный… — Все закончилось. Гробы должны быть вынесены. Мы растем, мы учимся у многих. А потом покидаем огорченных учителей. Мы все — пожиратели трупов, пожиратели душ. Антропофаги. Потом нас самих пожирают. Молитесь, чтобы всё было уничтожено и пожрано! Этого хотят боги. Амброзию они оставили для себя… То были годы обретения опыта. Весь город помогал мне обрести опыт. Я должен был понять исчисление бесконечно малых, Шекспира, богатого цитатами Гёте (на которого можно ссылаться при любых жизненных обстоятельствах{42}), религиозную историю, латинскую грамматику, основы производства осветительного газа, канализацию, электричество, французский разговорный язык, принцип взаимоотношения мужского и женского начал, пищеварение, то, что мир нигде не перегорожен дощатыми заборами, учение об атомах, квантовую теорию, то, что музыка так же трудна, как и любое другое искусство, что путь к знаниям никогда не кончается. За считаные годы — превратиться из ребенка во взрослого. Решить десять тысяч проблем, пользуясь опытом других людей. Стань, дескать, мужчиной: самостоятельным, мужественным, порядочным, ничего не боящимся, умеренным, бережливым, веселым, терпеливым, владеющим собой, ведущим себя с достоинством — за промежуток времени между четырнадцатью и девятнадцатью годами! А если ты один из призванных, научись использовать свои умения, знания, изобретательность и хитрость против себе подобных, чтобы зарабатывать деньги. Удел страннических душ — зарабатывать деньги. В условиях неуклонного падения покупательной силы денежных единиц нужно зарабатывать больше и больше. Через тысячу лет — гораздо больше. Человек жив не хлебом единым. Он жив железом и туалетной бумагой. Железными пароходами, железоплавильными заводами, железными дорогами и Словом Божьим, словом закона, словом рекламы. Покупайте, тогда и вы сами будете продаваться! Пока мне не исполнилось четырнадцать лет, все было по-другому. Мир детей другой. Эмбрионы начинают существовать как комочки слизи, амебы, потом становятся земноводными, рыбами, становятся всеми животными и наконец превращаются в ничто — в новорождённых. Как Николай у груди Геммы. Полностью высасывают материнские груди. Материнское вымя. И в один прекрасный день говорят: Я это Я. Великое слово, порождающее великий страх{43}… Откуда они это берут? Из неотделимых от души желез. У них открывается чувственное восприятие. Для них открывается мир. Природа вдруг оказывается целостной и безграничной. Жестокой, злой и доброй, успокаивающей. Гармоническое равнодушие и предчувствие космического пространства — бездны, наполненные богоподобной гравитацией… В четырнадцать лет, еще до падения в люк погреба, еще будучи большим ребенком, я в числе многих других участвовал в школьной экскурсии. Господин учитель впереди, его звали Мансхардт, за ним шеренга моих одноклассников, а позади всех я, ребенок, — так мы шли. Тогда-то на меня и навалилась необоримая, неотступная греза. Мир реальности соскочил, словно дверь, с петель… Ноги ступают по пыльной дороге. Шеренга одноклассников скрывается за поворотом. А ребенок отстает от других. У него будто отняли ощущение собственных ног. Он не чувствует ни голода, ни жажды. Только видит, что вокруг подошв вихрится пыль, как дым из печи… Пусть бы факты бытия вновь и вновь отделяли меня от туловища! Пусть бы будущее всегда казалось нагруженным непостижимыми целями, а чувства всегда стремились к неосуществимому!.. Он шагает дальше, этот ребенок, вслед за шеренгой; но расстояние между ним и другими все увеличивается. Он придумывает музыку. Он слышит музыку. Он стоит с дирижерской палочкой в руке перед трубными зовами ангелов, перед литаврами трубочистов, перед темными утробными звуками фаготов, перед бледными детскими лицами — лицами четырнадцати- или пятнадцатилетних мальчиков, черноволосых греков, которые играют на скрипках. Из чудовищных пространств собственного мозга этот ребенок вышвыривает звезды, которые, взрываясь, расширяют податливый бархат строф и мелодий. Под ногами у него простирается бесконечное творение новой музыки. Музыки его юной плоти и его просторного, как Универсум, сознания. Возрождение всех утерянных музыкальных сочинений… Моцартовский «Реквием» будет завершен, «Страсти» Винсента Любека будут найдены. «Духовные концерты» Шейдта вновь зазвучат, со всеми их отзвучавшими ритурнелями и хорами. Поднимется из могил то, что никогда не должно было сойти в могилу. Даже если сто мастеров ткут музыкальное полотно Млечного Пути, все равно зачинателем всего этого может быть только ребенок, мечтатель, который из своих плотно сжатых, влажных от пота кулачков швыряет в Универсум гармоническую весть. В Универсум и к рядам кресел, занятых благоговейными человеческими слушателями, которые радуются ему, воздают ему почести, распространяют его славу. — Когда Нико ударил его по носовой кости, а падение в погреб привело к оцепенению тяжелых желез у него в паху и когда уже прошел тот год беспамятства, врач задал ему вопрос: «Кем ты хочешь стать?» И он ответил: «Я хочу стать знаменитым». Так ответил ребенок, это «я»… Я в тот день снова прибился к шеренге школьников. Грезы изнуряют. Они — кровоизлияния души{44}. Грезы заканчиваются. Музыка заканчивается. Я в ту ночь спал в одной комнате с тремя товарищами. Учитель «приписал» меня к ним. Ночь была неспокойной, во всех комнатах. Педерсон — о чьих родителях мы, его товарищи, ничего не знали — спал в своей постели голый. Остальные трое слегка удивились; но Педерсон объяснил, что он всегда спит голый: мол, так и здоровее, и приятнее. Он, казалось, совсем не стыдился отсутствия у него ночной рубашки. Он — долговязый и голый, с сумрачными бровями — залез в кровать. (Еще в средневековье каждый человек спал под одеялом голый.) Оба других мальчика, Ройтер и Моор, тоже спали на средневековый манер или как английские студенты — в одной постели. На них были белоснежные ночные рубашки; у Моора — даже с оборкой на воротнике; он в этой рубашке выглядел почти как девочка. Когда они улеглись, старший, Ройтер, громко и отчетливо произнес: «Были бы мы улитками, у нас бы уже давно появились детишки». Я был настолько поражен таким высказыванием, что даже не осмелился спросить, что он имеет в виду. Педерсон, наверное, тоже почувствовал что-то подобное, а может, он понял, в чем дело; во всяком случае, он промолчал, как и я. Не исключено, что он уже спал — здоровый, приятно устроившись в постели, голый. Я не знал тогда, что большинство улиток — гермафродиты, то есть в одинаковой мере мужские и женские существа: только по ходу их длинной любовной игры решается, какая роль достанется каждой из двух особей. Обе пытаются воткнуть в тело партнера маленькое известковое острие — любовную стрелу, умащенную священными силами чудодейственных гормонов{45}. Счастливый стрелок, которому удастся первым поцарапать кожу другого, сможет оплодотворить своего товарища, и тот, зачарованный, раскроется перед ним как женщина. Святой Патрик, знай он и эту хитрость мудрой Природы, благодарил бы Господа не только за лососей в реках, за шелковистых коров на лугах, за леса, за созвездия на небе и за моря, несущие корабли, — он вспомнил бы и об улитках, которые столь чудесным образом оплодотворяют друг друга и размножаются: об этих чудесных, медленно и склизко скользящих животных. О животных, живущих без спешки, пребывающих всецело в руке своего Создателя, потому что они ни от кого и никуда не сумели бы убежать…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже