— Жоскена я люблю горячее, без всяких оговорок. И Букстехуде тоже ближе моему сердцу. Строгие произведения Шейдта, подобные неменяющемуся, широко раскинувшемуся ландшафту, под небом которого никогда не бушуют грозы, — эти луга, на которых вместо цветов растут кристаллы, — они больше соответствуют моему идеальному представлению о музыке, чем ветвление кровеносных сосудов в плоти какого-нибудь адажио, которое мог сочинить только Моцарт. — Отважусь признаться, что некоторые части в «Музыкальном приношении» и в «Искусстве фуги» Баха я нахожу неприятными, точнее: нахожу, что они звучат
неприятно. И тем не менее они кажутся мне исполненными смысла — кажутся доказательствами того, что музыка, не отрекаясь от присущих ей выразительных средств, может допускать поверхностные эстетические недостатки… как поэзия, чтобы не сделаться не-правдивой, может описывать низкое или дурное… и как произведение изобразительного искусства, не становясь отталкивающим, может, например, сделать человеческое тело козлоногим. Я не знаю, понятно ли выражаюсь. Художник покидает сферу возвышенного — но оказывается на изнаночной стороне китча: там, где пребывают грязная серьезность Природы и трагическое нежелание хоть что-то скрывать. В сочинениях Моцарта тоже имеется много таких темных пятен… где музыка перестает звучать (не становясь шумом) и сквозь нее начинает просвечивать устройство земной материи: равнодушие Вечно-творящей руки, которая как бы намеренно гасит воодушевление усердной руки земного мастера, коему предстоит обратиться в прах. Я имею в виду дословно то самое, что только что сказал: БОГ (это одно из ваших слов) мешает воодушевлению земного творца — потому что тот не может рассчитывать на вечную жизнь и, следовательно, вынужден обращаться со своим временем как скупец. Ему злокозненно мешают. Гармония миров не подчинится ему, потому что он не всемогущ. Он неизбежно должен претерпеть унижение. Природа очень часто нас унижает. — Я полагаю, моя любовь к Моцарту оставалась бы весьма умеренной, если бы я не обнаруживал в его нотах — вновь и вновь — такого рода позорные пятна. Сам он отчетливо их чувствовал, потому что вокруг них обычно скапливается целое озеро слез. Как у людей вообще поворачивается язык называть его сочинения по преимуществу грациозными или легкими и прелестными? Только потому, что он каждый раз пытается отогнать страх?.. Как бы то ни было, его уничтожили, прежде чем он завершил свою работу. Силам судьбы, которые пользовались этой слабой машиной, показалось, что уже довольно. Мне в руки недавно попала книга одного писателя — не то чтобы значительного, но определенно порядочного, — который описывает эту смерть по-другому, чем большинство биографов. Если верить ему, то последние дни Моцарта были еще холоднее, непостижимее, чем мы привыкли думать. — Моцарт отвернулся от жизни, и никто не выказал по отношению к нему ни малейшей жалости. Он был вытолкнут из общества, еще при жизни. — Свидетели единогласно утверждают, что его лицо — уже через час после смерти — исказилось до неузнаваемости. Исхудалое тело разлагалось так быстро, как это может происходить, только если при жизни ему отказывали в какой бы то ни было заботе.— Не все ли равно, раньше или позже процесс гниения распространится на все тело? — спросил Льен.
— Полагаю, что не все равно,
— ответил я. — Кости такого человека — гения — заслуживают длительного покоя. Ведь они еще полны воспоминаний. Прежде чем какой-то бездарный врач распорядился, чтобы больному клали на лоб холодные компрессы, дух Моцарта полнился музыкой. И я не могу представить себе, что в момент наложения компресса весь этот музыкальный материал вдруг отлетел прочь, словно электрическая искра. Мол, просто стоящие вокруг этого не заметили… — Я надеюсь на милость, на какую-то малость милости для такого Приносимого-в-жертву… для обремененного тяжкой ношей, которого постепенно разрушил собственный гений{370}.— О подобных вещах невозможно спорить, — сказал Льен.