Я спрашиваю себя — уже довольно давно, пока пишу это, — не лучше ли было бы опустить подробности захоронения. Я не погрешил бы против истины, если бы просто коротко написал, что забальзамировал тело. Сам этот процесс не представляет интереса для других, не любивших Тутайна так, как любил его я; и даже вызывает отвращение. — Впрочем, такие опасения не вполне чистосердечны. Подвергнув проверке свою совесть, я нападаю на след чувства стыда,
а может, даже чего-то худшего: готовности учитывать взгляды окружающих. Я сразу чувствую ущербность своего мышления, чуть ли не собственную неполноценность, когда мне приходится склоняться перед кем-то, оправдывать свои действия и побуждения, даже самые возвышенные, потому что они не согласуются с тем, чего все ожидают от трезвомыслящего — а я бы сказал, ошпаренного жизнью — человека. — Мои представления сложились раньше, чем я начал писать это «Свидетельство», которое потому и не может быть другим. Я очень хорошо знаю, о чем мне еще предстоит рассказать. Я, правда, сомневаюсь, что мне удастся найти адекватный способ выражения. Да, я практиковался в ремесле могильщика. Я и сейчас чувствую в пальцах давешний страх: что эта работа у меня не получится. Я должен, если мне хватит смелости, продолжать свой отчет и рассказывать прежде всего о практических соображениях и приемах. Но в результате мои тогдашние реакции на происходящее покажутся более трезвыми, чем были в действительности. — —Правда, в данный момент я ясно чувствую, что какая-то часть меня, мой дух, «отлынивает» от такого задания, как это называется на школьном жаргоне. Но в моем возрасте, в моем положении я не вправе с этим считаться. — — Что ж, я буду писать дальше, утешаясь мыслью, что позже, при случае, просто вырву эти страницы. — Мне кажется: всё, что я писал до сих пор о своих отношениях с умершим Тутайном, может только навеять на читателя скуку. Это должно меня утешать. (В конце концов, общественность, с которой мне приходится иметь дело, это лишь один Единственный: ОН — нечто такое, что я себе вообразил.) — — —
Я решил, что буду спать с ним,
в его комнате. Однако формалиновые пары столь сильно раздражали мои легкие, что о таком и речи не могло быть. Я объяснил ему это, снова упаковал его во влажные носовые платки, прикрыл сверху простыней. Сразу за порогом двери, на полу — вот где я намеревался спать. Я наконец покинул его. Было по-ночному темно и вместе с тем светло от лунного света. В гостиной я зажег лампу, устроил себе постель, приготовил место для Эли. Наведался к Илок, насыпал ей овса в ясли, принес в стойло сено и солому. Потом, вернувшись в гостиную, принялся тяжелым молотком толочь необожженные кирпичи. Они распадались под ударами на пылевидную крошку и более крупные гранулы. Грубые частицы я измельчал ясеневым брусом. Я приготовил себе еду, сварил кофе. Насытившись, взглянул туда, где обычно сидел Тутайн. Это место пустовало. На мгновение мои чувства, похоже, забыли, что он умер. Но теперь на меня обрушилось настоящее горе, из-за него. Как мог я не уберечь единственного, кто был рядом со мной! А теперь за столом всегда будет царить немота, и из его комнаты сюда не проникнет ни звука! Ни страха, ни изумления я бы не испытал, если бы дверь в ту комнату на моих глазах вдруг раскрылась и он шагнул бы в гостиную. Но дверь оставалась закрытой… И тут я безудержно разрыдался. Я чувствовал себя одиноким, как никогда: полностью осиротевшим вместе со своими животными. Я страдал от отравленной раны любящего, который знает, что его покинули. Я совершенно растворился в слезах. Ни одна мысль не занимала прочного места в моем сознании. Мысли вихрились, мелькали, но не были настолько устойчивыми, чтобы побудить меня хоть к малейшему действию. Только внезапное понимание, что нужно запереть входную дверь — чтобы никто, кем бы он ни был, не застал меня таким зареванным, — отогнало меня от стола.