Вскоре я понял, что это не более чем ложь. Мне в больницу ездить запрещали — подразумевалось, что мою слабую психику нельзя подвергать такому испытанию. Но Терри был моим братом, и однажды утром я решил поехать к нему. Исполнив весь ритуал собирающегося в школу ученика, спрятался за кустом, который потом сжег за то, что он меня исколол, и дождался, когда автобус прогрохочет мимо. Затем проголосовал на дороге и подсел к технику по ремонту холодильников, который всю дорогу пренебрежительно насмехался над теми, кто ленится заниматься размораживанием своих хладокамер.
Вид брата меня потряс. Его улыбка оказалась даже лучезарнее, чем раньше, волосы растрепаны, глаза бегали и не могли ни на чем остановиться, кожа бледная. Его обрядили в больничный халат, чтобы он никогда не забывал, что человеку с его психикой ширинка на молнии или на пуговицах не положена. И только когда он пошутил насчет счетов за электричество после шоковой терапии, я убедился, что и этот опыт его не сломит. Мы перекусили в на удивление уютной столовой с цветами в горшках и большим панорамным окном, из которого открывался прекрасный вид на подростка с манией преследования.
Вспомнив о ящике для предложений, Терри нахмурился.
— Хотел бы я знать, что за козел туда это засунул.
В конце свидания он сказал мне, что мать к нему ни разу не приезжала и, хотя он ее нисколько не винит, все же ему кажется, что родительницы должны вести себя по-другому.
Когда я вернулся домой, мать находилась на заднем дворе. Весь день накрапывал дождь. Я заметил, что она сняла обувь и вдавила пальцы ног в землю. Мать посоветовала мне последовать ее примеру: холодная грязь, просачиваясь между пальцами, доставляет невообразимое удовольствие.
— Куда ты каждый день уезжаешь? — спросил я.
— К Терри.
— Я с ним встречался сегодня, и он мне сказал, что ни разу тебя не видел.
Мать ничего не ответила, только глубоко, сколько хватило сил, зарыла ступни в грязь. Я поступил точно так же. Прозвенел звонок. Мы подняли головы и долго смотрели на тюрьму, словно звук мог свить видимую на небе дорожку. Распорядок жизни за решеткой регулировали звонки, которые можно было слышать в каждом доме городка. На этот раз звонок означал, что заключенным пора выходить на вечернюю зарядку. Вскоре прозвучит еще один — прекратить упражнения.
— Не говори отцу.
— Что не говорить?
— Что я была в больнице.
— Терри сказал, что ты не приходила.
— Не в клинике, а в обычной больнице.
— Зачем тебе понадобилось туда идти?
— Мне кажется, у меня что-то есть.
Мать молча посмотрела на свои руки: бледную морщинистую кожу пронизывали голубые вены толщиной с телефонные провода. Она тяжело вздохнула.
— У меня руки моей матери. — Это было сказано с таким неожиданным удивлением и отвращением, словно руки ее матери были вовсе не руками, а кусками дерьма, вылепленными по форме рук.
— Ты заболела? — спросил я.
— У меня рак.
Я открыл рот, но произнес вовсе не те слова, что хотел. Практичные и совершенно ненужные.
— Опухоль, которую можно отрезать скальпелем?
Мать покачала головой.
— Давно это у тебя?
— Не знаю.
Это был ужасный момент, с каждой секундой он становился все ужаснее. Но разве мы не говорили об этом раньше? У меня появилось странное ощущение дежа-вю, но не в том смысле, что я уже переживал подобное событие, — чувство было такое, что я уже испытывал дежа-вю по поводу такого события.
— Похоже, все кончится плохо, — добавила мать.
Я не ответил. Мне почудилось, что в мою кровеносную систему впрыснули нечто ледяное. В заднюю дверь вошел отец и угрюмо встал с пустым стаканом в руке.
— Хочу приготовить прохладительный напиток. Где можно взять лед?
— Поищи в холодильнике. — Мать повернулась ко мне и прошептала: — Не оставляй меня одну.
— Что?
— Не оставляй меня с ним одну.
И вот тогда я совершил невероятный поступок и до сих пор не могу взять в толк, почему я это сделал.
Я взял мать за руку и сказал:
— Клянусь, я останусь с тобой до того дня, когда ты умрешь.
— Ты клянешься?
— Клянусь.
Стоило мне это сказать, как я решил, что поступил не лучшим образом, более того — режу себя самого, но если угасающая мать просит о неугасимой преданности, что еще остается? Ничего! Особенно после того, как я узнал, что ее будущее далеко от какого-либо благополучия. Что оно ей сулит? Тягостные периоды ухудшения здоровья, перемежающиеся днями ремиссии и ложной надежды на выздоровление, затем новое ухудшение и постоянный гнет усиливающихся физических страданий и страха смерти, которая не будет подкрадываться втихомолку, а издалека даст о себе знать громовыми фанфарами.
Почему я это пообещал? Не потому, что испытывал к ней жалость или был переполнен чувствами. Я испытывал глубокое отвращение к мысли, что человека могут оставить одного страдать и умирать, потому что сам очень не хотел страдать и умирать один, и это отвращение настолько во мне укоренилось, что клятва верности матери являлась скорее не моральным выбором, а моральным рефлексом. Короче, я любвеобилен, но отношусь к этому с прохладцей.