Пауза в отношениях длилась больше года. Мы были далеки и как бы незнакомы. Потом, в один прекрасный день у матери раздался звонок: «Я на вас смертельно обижен, – сказал Евтушенко, – но если вы придете сниматься в моей картине «Детский сад» в эпизоде «Эвакуация», где есть замечательная роль, в которой я вижу только вас и никого больше…» И мать пошла. Но что-то там в этот день не сплелось, как это бывает в кино, и второй раз даже Евтушенко, который, если ему нужно, становился приставуч как банный лист, не смог ее на это уговорить.
Потом и мне дано было окончательное прощение. И тоже через кино. Снимая следующую свою картину «Похороны Сталина», Евтушенко пригласил помочь на съемке столпотворения на Трубной нескольких знакомых режиссеров. Я был одним из них. К стихотворению и пародии мы больше не возвращались. Никогда.
В 1967 году я принял решение переменить участь. Ушел из издательства «Художественная литература», понимая, что, если я сейчас не сделаю этого шага, то все мои мечты о кинематографе надо будет похоронить, и даже без оркестра. И эта перемена как-то неожиданно жарко отозвалась в моих многочисленных родственниках и еще более многочисленных друзьях. Отец даже письмо написал, что если я оставляю ниву литературы из-за того, что не хочу на ней быть Симоновым номер два, то это глупости, что он находит во мне некоторые многообещающие литературные задатки и что, подумаешь, Симонов-фис, Симонов-пэр – говна пирога в этих наследственных репутациях.
Моя жена, Оля Бган, уже беременная нашим первенцем, тревожилась, чтобы режиссерско-актерская среда «мне не наделала б вреда», даже мама, всегда поддерживающая во мне «охоту к перемене мест», была в сомнениях. И вот, чтобы в них укрепиться или оставить их и поверить в мою новую судьбу и участь, она позвонила Евтушенко, который, гордый своей судьбоносной миссией, пришел, чтобы разъяснить мне сущность цельности и веры в свое предначертание. Было это в большей из двух комнат все той же квартиры на Черняховского, 4. Женя был строг и объективен. Он пообещал, что в соответствии с процедурой римского суда, описанной у Апулея, он дает мне как ответчику в три раза больше воды, а сам обойдется в три раза меньшим ее количеством. Так я, кстати, впервые узнал, откуда взялись в литературе понятия «лить воду», «отжимать лишнюю воду», «подсушить написанное» и прочие «мокрые» аллюзии. Впрочем, и в этот раз теория Евтушенко разошлась с последующей практикой. Он битый час, точнее, минут двадцать, держал речь о смысле цельности, о том, что вредно разбрасываться, что опасно достигнутые цели разменивать на потакание амбициозным мечтам, что стезя моя – литература, что как у переводчика у меня уже есть репутация, и ее нельзя трепать по кустам, как волк жилетку, и что на вопрос «кем быть?» к тридцати годам пора уже отвечать недвусмысленно и определенно. И хотя по римскому праву мне теперь полагалось чуть не ведро воды – на целый час, я дискуссию засушил. Я сказал, что раз уж сложилось так, что я не могу быть тем, кем хочу, то, что бы я ни делал – это всего лишь замена, а значит, что литература, что кино – не предел мечты, а лишь дань невозможности эту мечту осуществить.
– Кем бы ты хотел быть? – спросил Евтушенко.
– Секретарем райкома, – ответил я, – но стать им, не вступив в партию, т. е не совершив подлости, не могу.
Это октябрь 1967-го, мне 28, Евтушенко – 35. И я эту глупость всерьез высказываю, а он – и тоже серьезно – ее выслушивает и принимает на веру, как диагноз мой и времени.
Суд закончился. У меня впереди курсы, потом первые работы на TV, ну и далее по биографии. Но у Евтушенко-то – вот ведь парадокс – впереди пробы на Сирано де Бержерака в несостоявшейся картине Рязанова, роль Циолковского в картине Кулиша, свои две картины, которые он снимет и в которых снимется, потом многолетние поиски продюсера на фильм «Двадцать лет спустя», где у него готовы были сниматься мировые звезды, а сам он – сыграть постаревшего д’Артаньяна, – целая кинематографическая биография. И еще другая биография – модного фотографа с альбомами и выставками. Так что вопросы цельности, видимо, не связаны с вопросами профессии, как нам тогда, в молодости, казалось. В разбросанности, как это и сказано у Евтушенко, есть свои ценности.
Талантливые люди, они неудобны в общежитии – никогда не знаешь, чего от них ждать. Но именно они – пружины твоего времени, и чем больше в твоем обиходе таких пружин, тем быстрее и интереснее течет твоя собственная жизнь. Ну, скажем, сегодня почти невозможно представить, что нынешний профессор российской словесности американского университета мистер Евтушенко почти до сорока годков не разговаривал ни по-английски, ни по-испански, т. е. на тех языках, на которых он теперь пишет стихи.