Летом сорок шестого года отец ездил в Америку, в результате чего я стал обладателем коричневого костюмчика с короткими штанами и кепочки из того же материала, а ля хороший американский мальчик. Короткие эти штаны вызывали классовую ненависть мальчишек дома 14 по Сивцеву Вражку, где я жил тогда у бабушки. Эпоха джинсов и эстетика шортов были далеко впереди. Так что не по своей воле, опередив время, стал я мишенью для насмешек своих сверстников. Эстетические разногласия выражались в том, что меня периодически поколачивали во дворе, и, хотя я быстро усвоил что штаны должны быть как у всех, штаны эти ненавидел и не носил однако поколачивали меня по-прежнему — в память о штанах и, вероятно, других американских штучках типа ковбойского костюма, о которых я уже помню не сам, а из писем и изустных семейных преданий.
Скорее всего это весна сорок седьмого. У ажурного забора нашего дома останавливается черная машина («эмка»? БМВ? — не помню), и знакомый отцовский шофер объясняет, что приехал взять меня повидаться с отцом. Отмытый бабкой, с залитой йодом свежеразодранной в очередной драке коленкой, я одет в ненавистный костюмчик (папа должен видеть, что ты ценишь его подарок! — увещевает меня бабушка), я посажен в машину на глазах всего двора (завтра придется драться еще и из-за этого) и привезен в «Гранд-отель», помещающийся позади гостиницы «Москва» (и снесенный, если мне не изменяет память, незадолго до приезда Никсона). Меня вводят в ресторанный кабинет, где отец демонстрирует меня каким-то своим друзьям. Хорошо помню, что кабинет большой, а друзей двое или трое. Я докладываю, что по-прежнему в школе у меня одни «пятерки», и получаю наставление, что именно этим я завоевал право на сюрприз. Гасят свет, и появляется повар в белом колпаке, он несет на серебряной продолговатой тарелке невиданное блюдо с коричневой запекшейся корочкой, над которой играют синие языки спиртового пламени. Это омлет-сюрприз. Там, под взбитыми белками, оказывается мороженое. Насладившись моим остолбенением и разъяснив мне, что и откуда надо извлекать для еды, отец снова зажигает свет. Он беседует с друзьями, я доедаю мороженое. Отец кажется мне далеким и всемогущим, немножко волшебником. Всемогущим и волшебником он в этот момент кажется и себе, очень веселится, глядя на меня, а в заключение спрашивает, доволен ли я своим костюмчиком. Я выражаю приличествующую случаю благодарность и на той же машине отбываю домой. До следующей встречи может быть месяц, а может и полгода — в зависимости от того, как сложатся руководящие отцом государственные дела. Это я знаю от мамы и бабушки.
Апофеозом этой любви по долгу кажется мне письмо, написанное отцом по случаю тринадцатилетия сына. Одно из редких в эти годы писем-записок. Год пятьдесят второй. Август. Привожу здесь два отрывка:
Это сейчас я понимаю, каким трудным было для отца то время.
Об этих трудностях речь уже шла в материнских письмах, процитированных в «Неизвестной биографии…», поэтому здесь — коротко: конец сороковых — начало пятидесятых были самыми тяжелыми и скверными в жизни отца, настолько, что нервная экзема не сходила с шелушащихся кистей рук. Решался, в сущности, вопрос: останется он писателем или превратится в партийного функционера. Письмо, которое я тут привожу, безусловно, написано функционером, а не писателем.