Тем не менее формирование женского мира, начавшееся в конце XVII в., пошло в XVIII столетии быстрыми темпами. И главное — началось осознание его целостности, самостоятельности и отличия от мира «мужского». В этом немалую роль сыграла литература, взявшая на себя — как и искусство в целом[205]
— роль практического руководителя в обучении «науке жизни».В первой половине века, примерно до 60–70-х гг. XVIII в., большее значение в формировании отношения к женщине в обществе в целом и отношения самих женщин к себе и окружающим имела литература официальная: церковно-дидактическая и светская (можно сказать — государственная). Художественная же литература, лишенная поучающей функции, допускалась лишь как «безвредная забава». Со второй же половины XVIII в. художественная литература, независимая от прямых поучений церкви и государства, стала рупором новых идей. Противопоставив религиозно-символическому мышлению Средневековья безусловный материализм мироощущения,[206]
любовная лирика (бывшая всего полстолетия назад чуть ли не под запретом — достаточно вспомнить положение придворного «пиита» Симеона Полоцкого) показала абсурдность порицания любви к женщине как греховного чувства. Благодаря новым литературным приемам и сюжетам в изобразительном искусстве в общественных умонастроениях появились новые, незнакомые прежде понятия сильных и возвышенных чувств, возбуждаемых женщиной, страстей отнюдь не платонических, рыцарского отношения к «прекрасному полу». Стремительное развитие портретной живописи в XVIII в. способствовало эволюции «языка чувств», открыв изумленному взору современников изменчивую жизнь человеческого сердца, приучая к любезности и «учтивству» обхождения с женщиной и в то же время насаждая этикетные правила, непреступаемость норм благопристойности при изъявлении душевных движений, — правил, приобщавших образованных и «культурных» столичных дворян к утонченной культуре европейского салона.[207]Интимная привязанность к женщине, интимный индивидуальный выбор («дрожь пробежала по жилам моим…») стали все чаше изображаться в литературе и становиться действительной причиной желания вступить в брак и основой его впоследствии. «Какое побуждение было нашей любви? — риторически рассуждал „один крестецкий дворянин“ (описание судьбы которого оставил А. Н. Радищев), отвечая сам себе: — Взаимное услаждание, услаждение плоти и духа».[208]
Женщины под пером безымянных авторов русских повестей XVIII в. стали изображаться не только и не столько как порочные соблазнительницы, но как объект поклонения, а к концу столетия и в начале XIX в. — и вовсе как выразительницы положительных идеалов (в то время как мужчина воплощал социально типичные недостатки). Начиная с петровского времени женские литературные образы становились все объемнее и глубже. Все чаще женщины рисовались побуждающими своих избранников — Василия Кариотского, купца Иоанна, «кавалера Александра» и других — забыть обо всем, кроме «сладкой тирании любви» (В. К. Тредиаковский), переживать ее как «жестокую горячку», говорить с возлюбленными, «встав на коленки». Оговоримся: чувства героев русских повестей — дворян, матросов, купцов и т. д. — были обращены тогда только к иноземкам: в повестях не было ни одной истинно русской героини.[209]
В. К. Тредиаковский, комментируя замысел написанного им сочинения «Езда в остров любви», отметил, что «отроки» находят «чувствительность и страсть», открывая «их для себя в прекрасной книге, которую составляют русские красавицы, каких очень мало в других местах».[210]И действительно, многие дворяне, оставившие воспоминания, отметили в них, что обратили внимание на своих будущих спутниц жизни потому, что те были «милы», «хороши собой», «хорошенькие», «прелестной наружности»,[211]
а многие дворянки отмечали, что их семейная жизнь была освещена светом особой любви к ним их мужей.[212] Переписка императора Петра I с государыней Екатериной Алексеевной дышит нежностью и далека от этикетных условностей. Достаточно красноречивы уже сами обращения Петра к жене: «Катеринушка!», «Друг мой!», «Друг мой сердешнинькой!» и даже «Лапушка».[213] «Зело желаю вас видеть здесь, — признавался государь, „отписывая“ супруге письмо из Амстердама. — Без вас скушнохонка, сама знаешь…»[214] Новые воззрения на чувственную сторону любовных переживаний породили и новое отношение к материальному быту, обеспечивающему интимность и удобство.[215]Вспоминая о своей влюбленности в будущую жену и первых годах совместной жизни, С. Г. Винский писал, имея в виду события середины века: «Я желал бы с нею быть, хотя непрестанно, ласкать и быть ласкаемому, делать ей все угодное, особенно удовлетворять ее нужды или прихоти…»[216]
Подобное признание (о готовности во имя любви исполнять «прихоти» избранницы, и не любовницы — жены) немыслимо найти в литературе или частной переписке XVII в.