КУЗЬМИН Конечно, каким-то образом литература меня с малолетства окружала – вплоть до семейной легенды о том, что во младенчестве бабушка Нора вместо колыбельной читала мне «Волны» Пастернака. Однако ни в какую мою собственную творческую активность это не перерастало, и в младшие школьные годы я вообще бредил географическими картами и мечтал заниматься географией, быть географом (а не, что характерно, путешественником – памятуя о разъясненной в «Маленьком принце» разнице: не ездить хотел, а рисовать карты и составлять справочники). Но как-то раз бабушка летом поехала в Дом творчества в Переделкино. В сущности, я не до конца понимаю, зачем она туда ездила, потому что элемент социализации у нее там был сведен к минимуму, а сидеть за печатной машинкой ей было комфортно и дома, – ну, может, ей было приятно после обеда часок пройтись по тамошнему парку. Мама же сняла дачу по соседству, и мы к бабушке чуть не каждый день ненадолго заглядывали. А рядом с бабушкой жил и творил писатель Леонид Зорин, которого я, вероятно, забавлял (мне было лет одиннадцать в этот момент). И Леонид Зорин развлекался тем, что учил меня писать стихи. Чисто с технической стороны: как подбирать рифму, как строить образ… Обещал, что мы будем это делать вместе и уж непременно прославимся, а подписываться будем специально для такого дела сконструированным псевдонимом: Летрий Курин. Вполне изящно: по слогу от имени и фамилии каждого из участников конвенции, а в результате выходит имя Летрий, вроде как образованное от
ГОРАЛИК Сколько у вас человек было в классе?
КУЗЬМИН Ну, человек тридцать. Сказать мне про них было нечего, но в каком-то таком необязательном, эпиграмматическом жанре… Потом я взял у мамы печатную машинку, все перепечатал, разрезал, сложил, сшил нитками…
ГОРАЛИК То есть вас сразу интересовали масштабные издательские проекты.
КУЗЬМИН Абсолютно. И получившаяся книжечка, конечно, очень сильно подняла мое реноме среди одноклассников, так что на протяжении какого-то следующего периода пришлось волей-неволей оправдывать ожидания и что-то такое сочинять еще. Поначалу мои представления об этом занятии совершенно не выходили за пределы школьной программы, но потом, по ходу общего взросления, я сперва пережил период острого увлечения ранними декадентами (особенно Надсоном: лет в тринадцать эти роковые страсти – «нет на свете мук страшнее муки слова», «но настанет пора, и погибнет Ваал, и вернется на Землю любовь», – идут прямо на ура), потом начал прикладываться к маминой книжной полке с поэзией, где преобладала позднесоветская лирика: Ахмадулина, Самойлов, Левитанский, Кушнер, – во всем этом для восприятия немало благодатных вещей, «два мальчика, два тихих обормотика» смутными ассоциациями горячили мне кровь, а самойловским «Ночным сторожем» с его концовкой: «Благодарите судьбу, поэты, / Что вам почти ничего не нужно, / А все, что нужно, / Всегда при вас» – я до сих пор отбиваюсь от мыслей о разных других вещах, за которые поэтам благодарить судьбу отнюдь не приходится. Все это, в общем, вполне подлинная поэзия, хотя ее место в общей картине оказалось гораздо более скромным, чем это тогда виделось либеральной интеллигенции. Но потом в моей жизни произошел некоторый поворот, сказавшийся в том числе и на круге чтения. Дело в том, что мама к этому времени была уже замужем повторно, и мой отчим был человек по-своему очень милый, но довольно плохо совместимый со мной по темпераменту. Звали его Владимир Савватиевич Боровинский, и по профессии был он преподавателем технологии металлов в станкостроительном техникуме, принадлежа тем самым к несколько иному – ладно бы только социальному кругу, но еще и психотипу.