– Нет, сэр. Это мой идея. – Хэрриет, ужаснувшись, поняла, что и у официанта есть своя история. – Приятный скромный человек, правильно? – Он стоял выпрямившись и лучезарно ей улыбался. – И вот, этот приятный человек не хочет выделяться от других, ясно? Слишком скромный. – Хэрриет протянула стакан, и он, продолжая говорить, наполнил его. – Но он тоже странный. Очень странный человек. – Он затряс головой. – А знаете почему? – Он едва сдерживался. – Он очень странный, потому что он пытался быть совсем как другие люди. В точности как все. Хороший история, правда?
Хэрриет пришла в изумление.
– Полагаю, – сказала она, – это и есть так называемый магический реализм.
– Exegi monumentum aere perennius…[89]
– цитировал Флинт.– Нет, Эндрю, это правда. – Чарльз вел с ним горячий спор. – Поэзия это действительно прекраснейшее искусство.
Флинт неожиданно разозлился:
– И что же это означает, скажи на милость?
– Она живет. – Чарльз на миг прикрыл глаза.
– Типично романтическая позиция. А я не романтик. – Флинту с самого начала не хотелось приходить на этот званый обед, и он принял приглашение только потому, что боялся показаться невежливым по отношению к Чарльзу; но теперь он просто бесился на себя за то, что явился сюда. – Разве ты не понимаешь, – сказал он, – что ничего теперь не остается? Все моментально забывается. Нет больше истории. Нет больше памяти. Нет больше критериев, которые поощряли бы постоянство – есть лишь новизна, весь этот нескончаемый цикл новых предметов. И книги – это просто предметы, объекты потребления, которые используют и потом выбрасывают. – Разозлившись, Флинт впервые за весь вечер заговорил откровенно. – И поэзия ничем не лучше. Поэзия – тоже предмет для легкого потребления. Что-то такое случилось при жизни нынешнего поколения – не спрашивай, почему. Но поэзия, художественная литература, все это добро – оно больше ничего не значит.
– Если бы я так думала, – сказала Хэрриет, – я бы застрелилась! – Она приставила к правому виску большой и указательный пальцы. – Матушка раз – и пиф-паф! – прибавила она для официанта.
– Нет, – мягко оказал Чарльз. – Кое-что все-таки остается.
Но Флинту не терпелось высказать собственное суждение:
– Да, остается. Но разве ты не понимаешь, что это всего лишь еще одна разновидность смерти? Каждый год выходит пятьсот сборников поэзии – и они громоздятся в библиотечных хранилищах или просто собирают пыль на полках. Филип задумчиво взглянул на свои руки. – Да, они сохраняются, но лишь как напоминание обо всем том, что так и остается непрочитанным – и никогда не будет прочитано. Памятник людскому тщеславию и людскому равнодушию. Когда я вижу эти груды загубленной бумаги, загубленного времени, меня начинает тошнить. – Пока Флинт говорил, Чарльз встал и неуверенным шагом направился к одному из занавешенных альковов. Он приложил руку ко лбу, и Вивьен приподнялась со стула, тревожно глядя ему вслед. – Любое современное произведение живет месяца три. И все. – Флинт уже несколько успокоился. Мы не можем думать о потомках. Никаких потомков не существует. По крайней мере, я их не вижу.
– Как вы думаете, Чарльз помнит, что платить ему? – прошептала Хэрриет Филипу. – Он вроде как выпимши.
Но Филип смотрел на Флинта, крепко стиснув руки.
– А что же ты тогда видишь?
Флинт замолк и впервые всмотрелся в худое и сумрачное лицо Филипа.
– Что я вижу? Не знаю. – Теперь он говорил оправдывающимся тоном. – Да ничего я на самом деле не вижу. – Он достал носовой платок и вытер пот с крыльев носа.
– Не будь таким мрачным, Эндрю. – Это вернулся Чарльз и похлопал его по плечу.
– Извини.
– Нет, не надо. Незачем тут извиняться. Все мы сумеем найти себе место под солнцем.
– Неправда.
– Что ты сказал, Филип?
– Я сказал, что он не прав. Эндрю не прав. – Филип по-прежнему был очень скован, и Хэрриет забавлялась, наблюдая, как он напряженно склоняется вперед.
– Я знаю, что он не прав. – Чарльз нахмурился, как будто заслоняя глаза от слабого света ресторанных ламп. – Разумеется, слова выживают. Иначе как бы Чаттертоновы подделки превратились в подлинную поэзию? – Он опять ненадолго замолчал, медленно растирая рукой лоб. – И есть строки столь колдовские, что они изменяют все.
– Назовите хотя бы две, – шепнул Флинт Хэрриет.
Они оба много выпили и теперь чувствовали себя в некотором роде заговорщиками по отношению к остальным.
– Наверно, смертный приговор Жанне д'Арк, – прошептала она в ответ.
– Ребенок может прочесть какое-нибудь стихотворение, и вся его жизнь переменится. Это я знаю по себе. – Чарльз смотрел на Вивьен, словно обращался только к ней, и она положила ладонь на его руку. – Вот почему это так удивительно – иметь призвание поэта, ведь это призвание с самого детства, которое ничто не может изменить. Ни один поэт до конца не теряется. Он всегда надежно носит с собой тайну своего детства, словно какую-то потайную пещеру, где он может преклонить колени. А когда мы читаем его стихи, то и мы можем встать там рядом с ним.
– А я-то думал, – опять зашептал Флинт, обращаясь к Хэрриет, что красноречие считается мертвым искусством.