— Поэт я, Антонин Иоакимович, прозаик, драматург и историк. Может, слыхивали такого — Богородицкий. Савелий, или для обыденного употребления Савва Миронович. — Он поправил бородку, соломенные свои волосы, зачесанные назад и слегка взятые на пробор, оперся левой рукой о бедро, глянул с усмешкой исподлобья — ну совсем Садко, богатый новгородский гость. — Северянин я. Белозерье, Кириллов… Вытегра, Каргополь… Вот мои удельные владения. Хе-хе!
— Да как же, как же! — захлопотал Свешников. — Вас да не знать, Савелий… простите… Савва Миронович! Уж кто из русских людей не знает Богородицкого! — При этом он, не больно тративший время на чтение современных советских авторов, изо всех сил старался вспомнить хоть одну книгу или даже одну бы строку, созданную рукой своего посетителя. Слышать о нем что-то по различным поводам слыхивал: то он о чью-то голову сломал палку в ресторане Казанского вокзала, то лично был приглашен французской поэтессой Линдой Мулине в Париж на выставку почтовых марок с портретами литераторов всего мира, то в одной из газет опубликовал такое стихотворение, в котором были принципиально отброшены все знаки препинания; они, дескать, мешают свободному потоку мысли. А что еще? Да, да вспомнил! Несколько лет назад появилась большая поэма Саввы Богородицкого под названием «На богомолье». Смысл ее, как растолковывали скрестившие свои перья критики, заключался в том, что лирический герой поэмы, некий «Он» или «Я», прожив несколько десятков лет в городе с его суетой и спешкой пятилеток, на склоне лет решил отправиться в места, где родился, где рос и первично познавал мир и красоту природы. Герой приезжает в лесную и озерную глухомань — да, да, именно в северную! — находит там свою родимую деревеньку десятка в полтора дворов; все в деревеньке обветшало, половина изб заколочена, молодежь разъехалась в города, на старых завалинках остались доживать жизнь деды да бабки. Герой смотрит на них, древних, худых, коричневых от прожитых лет и пережитых невзгод, и кажутся они ему святыми, почти богами с икон в церкви соседнего с деревенькой села. Церкви давно нет, ее разрушили, и икон нет — ликов тех святых и богов. Зато есть вот эти живые святые, на которых держится мир. Они умрут, и что же останется?
Одни остро критиковали поэму Богородицкого за ее безысходность, другие утверждали, что она глубочайшее произведение мирового значения, полное гуманизма. Потом о ней перестали вспоминать. Прошумела и отшумела.
На счастье, история с поэмой Богородицкого вспомнилась Свешникову.
— Мы с женой зачитывались вашим «Богомольем», — сказал он, радуясь этому, ему очень не хотелось в глазах литературного гостя выглядеть невеждой и невежей.
Кое-как пересказывая свои отрывочные сведения о помянутой поэме, Свешников стал ощущать беспокоивший его неприятный запах, который все гуще распространялся по мастерской.
— Принюхиваетесь! — заметил движения его носа Богородицкий. — Чесночком от меня, должно быть, потягивает. Время гриппозное, скверное. Зима-то гнилая, оттепелистая. Вот потребляю. Врачи велят. Оно, конечно, собеседникам противно. Что верно, то верно. Зато здоровью как раз.
И вам советую. Не отведаете? — Он вытащил из кармана парочку крупных изжелта-розоватых головок чеснока.
— Избави бог! Мы с женой терпеть этого не можем. — Свешников понял, что все-таки допустил неучтивость по отношению к своему гостю. — Но раз такое время, если грипп и так далее, ничего уж не поделаешь, — старался он поправить положение. — Только горькое лекарство лечит, как утверждают на Востоке.
— Но я и другое, ныне забытое, уважаю, — заговорил Богородицкий, извлекая из кармана шкатулочку с эмалью на крышке. — Нюхательный табачок! — Запустив в каждую ноздрю по щепотке, он долго сморкался в платок, охая и ахая от удовольствия.
Человек этот был немногим старше Свешникова, но держался не в пример хозяину мастерской солидно, основательно, с чувством полного сознания того, кто же он такой и какое место занимает в мире.