В литературе и драматургии дочеховской поры коллизии совести выражались гораздо яснее. Например, в «Борисе Годунове» А. С. Пушкина:
Коллизии больной, потрясенной совести лежат в основе всех основных романов и повестей Достоевского («Бедные люди», «Униженные и оскорбленные», «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы»). Князь Мышкин в романе «Идиот» представляет собою, по авторскому замыслу, олицетворенную совесть, он должен страдать и казниться за всех, подобно Христу. «Больная совесть наша — Достоевский…» (М. Горький).
Но у Пушкина, Достоевского, Толстого (в «Анне Карениной» или, например, в «Крейцеровой сонате»), во всей дочеховской драматургии и прозе, у Горького («Жизнь Клима Самгина») конфликты совести не только имеют причину — без них невозможен сюжет. Без греха нет покаяния, а если нет ни греха, ни покаяния, то не о чем и писать. Преступления не было — так за что же казнить?
Не только рядовая критика и заурядный зритель, но даже Л. Н. Толстой не находил в пьесах Чехова сюжетного смысла: «Нагорожено чего-то, а к чему — неизвестно». Безвинность страдающих чеховских персонажей (Платонов, а затем Иванов, Треплев, Тузенбах) воспринималась как бессюжетность или, в крайней форме, как художественная бессмыслица (один старый критик, сострадая трем сестрам, предложил даже купить им железнодорожные билеты в Москву. Как заметил Чехов: «Неужели в России так мало умных людей, что даже критику писать некому?»).
Если героев Чехова перенести в мир пушкинского «Бориса Годунова» или в роман Достоевского, то для них не окажется сюжетного места: это — люди, чья совесть не отягощена никакой виной, люди с безвинной совестью. Отсюда трудности при постановке чеховских пьес на сцене или экранизации, поскольку режиссер и актеры невольно ищут причину страданий героя, — так сказать, «кровавых мальчиков» — и часто додумывают или привносят в образ черты «подлеца своей жизни» (или, как в «Иванове» сказано, «гениального подлеца»), создают чуждую чеховскому художественному миру конфликтность (иной раз даже скандальность, так что сцена начинает походить на коммуналку), играют безвольно и вяло, совсем не так, как хотелось Чехову и хочется нам.
В первой пьесе складывалась своеобразная трактовка совести, имевшая серьезнейшее значение для творчества последующих лет и определенный общефилософский интерес. По Чехову, совесть есть врожденная способность души. Не отвлеченное понятие или символ веры, а реальное свойство реальной души, принадлежащей своему времени, общественному слою, своей судьбе. Эта способность отличает человека от нечеловека, делает его существом общественным, способным переживать «чужую» боль, обиду или беду как свою личную боль и обиду. «Вот так ходишь по городу целый день, и ни одного человека с совестью» — эти слова из поздней повести Чехова характеризуют каждого отдельного человека, но, конечно же, и «город» как художественный образ множества, сообщества людей. Интересно, что само представление о «городе» появилось в первой пьесе: «Сто миллионов людей — и ни званых, ни избранных…»
Человек — в этом его трагедия, но и его счастье — не только индивидуальность, «особь», даже не часть целого, которую, подобно винтику, можно заменить другой частью; в известном смысле, человек и есть это «целое», поскольку его душевные качества, прежде всего его совесть (она может быть повреждена или утрачена, ее может и вовсе не быть) определяют качества целого, то есть «город», образ жизни сообщества людей, где все связаны между собою, где па каждом лежит доля общей вины, потому что ни один наш шаг не проходит в мире бесследно.
«Какая-то связь невидимая, но значительная и необходимая, существует между… всеми, всеми; в этой жизни, даже в самой пустынной глуши, ничто не случайно…» («По делам службы»), Чехов изменил не просто меру вины и ответственности за нее (так сказать, меру «преступления и наказания»), а скорее понимание вины, которая может ведь быть и безличной.