Для хорошего медика смех — субстанция лекарственная, врачующая. Вот обычные советы Чехова жене: «Не болей, не хандри, а почаще хохочи»; «Брось хандрить, брось. Засмейся»; «Будь весела, ne хандри, или, по крайней мере, делай вид, что ты весела»; «Будь здорова, смейся». Его собственные письма разных лет, от ранних до поздних, переполнены юмором и воспринимаются многими как врачующее средство. Для Чехова смех, противостоящий душевной усталости, сумеркам души, — ле просто более или менее мимолетное состояние духа, но культура поведения, один из устоев жизни. «Если человек не понимает шуток, пиши пропало» — это сказал не столько писатель, сколько врач. Темноту определяют как отсутствие света. Хмурые люди у Чехова — это прежде всего невеселые люди, и то, что принято называть его «пессимизмом», есть, в сущности, объективный подход к невеселой жизни, рассказ о том, во что превращается жизнь, когда в ней иссякают веселость и смех. Может быть, «хмурость» Чехова и его пессимизм, о котором так много и так настойчиво писали, — это травестированный, перелицованный юмор, юмор с отрицательным знаком.
«Смешные» чеховские рассказы далеко не так просты. Содержания, смысла, труда, всяческих словарных находок в них гораздо больше, чем нужно было бы просто для того, чтобы рассмешить нас. В «Лошадиной фамилии», например, около полусотни фамилий, лежащих вокруг да около выпавшего из памяти Овсова; и в поисках забытого имени есть сюжетный смысл — это позволяет описать жизпь старого поместья, воспроизвести реплики генеральши, особы, судя по всему, деликатной, чувствительной и суеверной, в каверзных подсказках из детской: «Тройкин? Уздечкин?»; есть в конце концов нечто вроде медицинского нравоучения: проще было сразу же обратиться к врачу, чем мучиться зубной болью, перебирая в памяти целый словарь. Богатый язык, богатый словарь…
И всегда в этих рассказах есть какая-нибудь яркая неожиданность — словарная ли, вроде «кораблекрушения товарного поезда» («Письмо к репортеру»), или: «Вы назюзюкались, и в вашем интересном положении самое лучшее теперь сидеть дома» («Скорая помощь»), или сюжетная, как в «Сапогах», где персонаж, разыскивая сапоги, нечаянно раскрывает любовную тайну: «А вы, уходя вот от ихней супруги, надели мои-с…»
Среди многочисленных персонажей «Шведской спички» есть Акулька, к которой тянется одна из нитей преступления: «Чубиков начал допрашивать Акульку, Акулька заявила, что она знать ничего не знает. «Жила я только с вами, а больше ни с кем», — сказала она».
Как простодушны, как романтичны и как неискупимы, в сущности, разочарования влюбленного в рассказе «Из воспоминаний идеалиста» — с тургеневским пейзажем в начале, с таким редким, может быть, даже единственным в богатейшем словаре влюбленных именем: Дудочка…
Со времен Рабле в мировой литературе смех, как искра, возникал при соударении словарных нелепостей, и Чехов, создавая «Роман с контрабасом», помнил это. Здесь княжна упрятана в футляр от контрабаса, здесь сам контрабасист, увидев на берегу реки княжну, похожую на тургеневскую девушку или видение из какой-нибудь забытой баллады, цепляет на крючок ее удочки букет водяных лилий, который и становится причиной дальнейших бед: «благоразумие, законы природы и социальное положение моего героя требуют, чтобы роман кончился на этом самом месте, но — увы!» И в самом деле «увы!» — в конце романа является привидение: голый, обросший волосами человек в цилиндре, и крестьяне по ночам слышат из-под мостика звуки контрабаса…
Чехов не был ни единственным в России, ни даже самым популярным юмористом. Старший современник его, И. Ф. Горбунов (1831–1895), литератор и актер, создатель сатирического образа генерала Дитятина, почти столь же знаменитого в свои годы, как Козьма Прутков, был гораздо популярнее; над его сценками — это запомнилось — умирали со смеху в переполненных залах. Язык его теперь кажется вычурным, изысканным, в нем нет простоты, п ушло из памяти то, над чем смеялись и сам Горбунов, и его почитатели: нет прежних поводов для этого смеха, утратившего соль.
«Рассказ мой, — писал Чехов, — начинается, как многие русские рассказы, словами: «Был я выпимши…» И этот мотив, этот повод для смеха, это напоминание о первопричине бесчисленных бед и несчастий Чехов, начиная со «Шведской спички», использовал множество раз. Он не хуже нас понимал, что повод в своей сущности совсем не смешон, но лучше нас помнил, что смех — сильное лекарство, что «смех проймет и того, кого ничто уже не проймет».