В Петербурге произошли важнейшие для всей жизни встречи — с Д. В. Григоровичем и А. С. Сувориным. «Суворин, Григорович, Буренин… все это приглашало, воспевало… и мне жутко стало, что я писал небрежно, спустя рукава».
Пройдет всего несколько месяцев, и Григорович напишет Чехову знаменитое письмо: «У Вас
Это письмо растрогало Чехова так, как никакое иное в его жизни. «Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния… Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость…» — есть в этих строчках, помеченных 28 марта 1886 года, какая-то не чеховская открытость и лирика; обычные письма сдержаннее, ироничней. Быть может, тон его ответа ярче всего свидетельствует о том, какую цену имело в его глазах письмо Григоровича. Он долго ждал, перестал уже ждать — и вот, наконец, дождался: «У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника».
Григорович был в те времена настоящим литературным патриархом, одним из последних в отошедшем уже поколении, стоявшем у истоков классической русской литературы. Он знал Белинского, Некрасова и Тургенева, был дружен с Достоевским, печатался в «Современнике». Основное в его обширном литературном наследии было опубликовано в 40-е и 50-е годы; в 1883 году он ненадолго вернулся в литературу с «Гуттаперчевым мальчиком». Письмо от такого писателя в самом деле должно было поразить Чехова и оставить глубокий след в его душе.
Но и Чехов, в свой черед, тронул Григоровича чистотой своего стиля и яркой одаренностью, необычной в том литературном поколении, от которого старый писатель, вероятно, ничего значительного не ждал. В «Петербургской газете» 1885–1886 годов Григорович нашел несколько рассказов Антоши Чехонте (среди них был «Егерь», напомнивший ему «Записки охотника» Тургенева) и отметил для себя это имя, выделив его из множества ничего не обещавших имен.
Обращаясь к человеку, портрет которого он еще в гимназические годы видел в монументальном трехтомнике «Русские современные деятели», Чехов писал о том распутье — или, говоря точнее, о том тупике, в котором, как ему тогда казалось, он очутился.
Григорович, как позднее Плещеев и Полонский, олицетворяли в его глазах те памятные времена, когда литературой было создано все лучшее, навсегда оставшееся в истории. Они помнили Белинского, знали Тургенева и Достоевского; при них формировался не только роман, но вся подчиненная ему жанровая иерархия русской прозы. Чехов был для них не только младшим — совсем еще молодым — современником, он к тому же еще и работал в «младших» жанрах, то есть, на взгляд Плещеева и особенно Григоровича, растрачивал свой талант понапрасну. Отсюда стремление не просто помочь Чехову пробиться в «толстые» журналы (это было в их силах, у них были славные имена и большое влияние), но, главное, наставить его на истинный путь, ведущий к большому роману. Григорович был в этом отношении особенно настойчив: в конце концов, писал он Чехову, роман — это те же 10–15 рассказов, весь труд в том, чтобы связать их «общим интересом, общими лицами… последующие главы приходят как бы сами собою — конец катится всегда как по маслу…»
Так 40-е годы — время позднего Гоголя и молодого Достоевского — влияли на судьбу «восьмидесятника» Чехова, воспитывая в нем чувство традиции, поддерживая преемственность литературных поколений, разделенных полувековой межой. Я. П. Полонский, может быть, яснее — других понимал эту связь, когда, обращаясь к Чехову, заметил: «Вы… написали мне такое лестное письмо, что я оставлю его в наследие моему потомству — авось какой-нибудь внук мой прочтет его и скажет — Еге! Даже Чехов и тот признавал в некотором роде талант моего дедушки!»
В этих встречах есть нечто исторически неизбежное. Один из поздних чеховских персонажей собирался выгравировать на перстне надпись: «Ничто не проходит». Сколько раз повторялось, что Чехов выдвинулся «во времена застоя», когда умерли Тургенев, Достоевский, Островский, Писемский — как будто смерть писателя, конец его земного существования есть в самом деле конец, а не начало его жизни в общественном сознании, его славы (если она не мимолетна, то поневоле посмертна), его исторической судьбы.
Обещая Григоровичу бросить срочную работу и «приняться за крупное», Чехов заметил, что не сможет сделать это вдруг: «Выбиться из колеи, в которую я попал, нет возможности».