Читаем Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников полностью

Причина и следствия связаны с модными теориями о дегенерации, автором которых хоть и был немецкий врач-еврей Макс Нордау, но которые на Российской политической почве рубежа веков использовались так же и как аргументы против еврейства. В самом деле, не без оснований, потому что сами евреи, включая Нордау, выступая против геттоизации еврейства, выражали мысль о физическом вырождении европейского еврейства из-за нездоровой атмосферы среды традиционных еврейских общин. Нервность, возбудимость, физическая слабость — все эти симптомы сами врачи-евреи с готовностью прилагали к своим соплеменникам. Чехов, знакомый с работой Нордау «О Вырождении», подаривший копию этой книги в городскую библиотеку своего родного города Таганрога, безусловно, был знаком не только с общими аргументами Нордау, но и с тем, как евреи стали жертвами аргументов, выработанных просветителями евреями. Его высказывание Евдокии Эфрос о том, что он в грош не ставит еврейскую молодежь, вполне может содержать намек на то, что евреями в их стремлении к эмансипации руководит самоненависть. Это, однако, не значит, что сам Чехов, создавая свои образы евреев, не использовал эти стереотипы еврейских болезней, выдвигаемые современной ему медицинской наукой. В рассказе «Тина» Сусанна нервна и истерична, в «Степи» Соломон Моисеевич эксцентричен и заражен самоненавистью, герой-крещенный еврей в «Перикати-поле» (1887) умирает от чахотки, как и Сара в пьесе «Иванов» (1887), которая тоже умирает от чахотки, и где Иванов рассуждает о еврейках и психопатках в одном ряду, не говоря о том, что в «Палате № 6» не обошлось без эпизодического героя — сумасшедшего еврея Мойсейки.

Такова многоплановость чеховских текстов, и было бы наивно полагать, что сам Чехов, страдающий чахоткой уже в 1880-е года, когда он создавал свои первые образы евреев, с одной стороны не интересовался вопросом наследственности этой болезни, и с другой не идентифицировался со своими чахоточными героями-евреями[380]. Сила идентификации и сила отвержения здесь создают динамику, психологически мотивированную страхом смерти и жаждой выживания, надеждой на то, что судьба, или природа, сделает исключение в его личном случае, и не уготовит ему скорый конец. Таковы импульсы, которыми наполнена в чеховском случае модель «Я — расовый Другой или Чужой», которая всегда построена на парадоксе отвержения и присвоения, (само)ненависти и зависти[381]. Что касается социальной солидарности с чумазыми как кухаркиными детьми, то в такой же степени, как Чехов должен был идентифицировать себя с жертвами чахотки, он должен был идентифицировать себя с выходцами из провинции и мещанской и рабочей среды. Азиатскость эпитета орда, а также эвфемизмы эти голубчики, которыми Рашевич описывает ненавистную ему группу — еще один прием мистификации еврейского подтекста рассказа.

Именно когда Мейер начинает понимать, к чему клонит Рашевич — а Чехов-повествователь оставляет без объяснения, что именно начинает понимать Мейер, его лицо и шея покрываются красными пятнами, слезы начинают блестеть у него на глазах, и, как бы сбрасывая с себя наносную светскость и вежливость, он отвечает «грубым отрывистым голосом» (400) о том, что его отец был простым рабочим и что он не видит в этом ничего дурного.

Этот «грубый голос» служит описанием, которое как бы срывает социальную маску с Мейера, но это не единственная маска, которой прикрывается гость. Его немецко-еврейская фамилия с ее амбивалентностью тоже служит Мейеру как удобная маска. Однако Чехон-повествователь находит средство внести определенность в двусмысленность, связанную с фамилией Мейера. После ухода Мейера озадаченный Рашевич, не на шутку огорченный из-за того, что потерял в Мейере обеспеченного зятя, на средства которого у него уже были личные планы, начинает укорять себя в бестактности и неосторожности. Ему на намять приходит пример аналогичного ляпсуса, совершенного им недавно, и этот пример содержит в себе нужный нам указатель на то, что суть смысла разглагольствований Рашевича носит антиеврейский характер, и что именно этот код улавливает Мейер. «Как-то в вагоне он стал бранить немцев, и потом оказалось, что все его собеседники — немцы». (400) И сразу за этим следует вывод Рашевича «Он чувствовал, что Мейер уже больше не приедет к нему. Эти интеллигенты, вышедшие из народа, болезненно самолюбивы, упрямы и злопамятны». (401)

Перейти на страницу:

Похожие книги