И, наконец, будто бы сбылось: на него, как говорят, положила глаз красавица Алла Назимова, ученица Немировича-Данченко в студии Художественного театра, участвующая в спектаклях статисткой. О ней многие сплетничали. Будто бы, живя в меблирашках у Никитских ворот, отрабатывала плату за жилье уборкой, платила и натурой, покуда богатый любовник и горький пьяница не снял для нее приличную квартиру. Но для двадцативосьмилетнего Санина прошлой жизни возлюбленной не существовало: Алла одарила его любовью, удостоила признанием. Что значила для него после этого похвала самого Станиславского за постановку массовых сцен в «Смерти Иоанна Грозного»! Несмотря на отчаянные, письменные и устные уговоры сестры Екатерины Акимовны о том, что эта чувственная и вульгарная девица недостойна брата, что Назимову он просто идеализирует, дело шло к свадьбе. Но и тут все рухнуло, причем самым неожиданным и предательским образом. Алла по совету Немировича решила попробовать свои силы в провинции и, не предупредив Санина, уехала в Бобруйск – играть в местном театре. Вне себя от отчаяния Санин послал ей вдогонку письмо, он упрекал Аллу в том, что она бросила его из-за бедности, умолял вернуться. Все тщетно. Назимова вернулась год спустя, не сыскав в Бобруйске ни успеха, ни денег, но побывав замужем. Оба сразу осознали, что навсегда потеряны друг для друга, чему была очень рада Екатерина. «Бог и мама там, на небе, избавили тебя от этого брака», – сказала сестра.
Он боготворил Лидию Стахиевну, свою Лидюшу, умницу, образованную, талантливую, за то, что она раз и навсегда прервала роковую цепь его любовных неудач, которые надламывали его. За то, что все понимала и прощала его желание покрасоваться пред нею, словно подсолнух, который все время поворачивается к солнцу. Но сегодня Санин уловил другие, не совсем приятные для себя нотки. «Надо это индюшество прекращать», – подумал он, засыпая.
Такого рода обещания он давал себе уже не раз.
Альбом
Они возвращались домой. Вечер был поздний, весеннее небо было усыпано мириадами звезд, светила луна. Запахи остывающего жаркого дня – жасмина, сирени…
– Какой запах! Словно в Дегтярном переулке, чувствуешь? Ты знаешь, меня расстраивает Жюльен. Жюльен Ножен. Понимаю, молод, многого не видел. Но к чему эти гримасы, конвульсии, спекулятивные замашки современных фокусников в искусстве? Вспоминаю наши российские школы драматические. Тогда их расплодилось безмерно много, и велика была прыть желающих служить искусству. Просто эпидемия, эпидемическое движение какое-то…
– И я была застигнута этой эпидемией, как все потерявшие тогда нить жизни, отбившиеся от дела и мечтающие о сценических лаврах.
– Да, то была беда, имеющая социальный корень. Но ты-то при чем, милая, красавица моя? С твоим музыкальным образованием, с твоим голосом, с твоей красотой, наконец? Ты что, исключенный из гимназии за нерадивость юноша, сбривший с верхней губы несколько волосков, научившийся без закуски пить водку, изощряющийся в умении рассказывать неприличные анекдоты, сыгравший водевиль в любительском спектакле, заимевший апломб и развязность? Ты, моя бесценная, при чем здесь? Тебе, напротив, всей этой наглости и не хватало. И кто сейчас мне бы мог помочь? Ты и только ты. Ну да еще Марья Николаевна…
Лидия Стахиевна остановилась, внимательно посмотрела на мужа:
– Сашуня, знаешь, Ермолова умерла. Ты хорошо себя чувствуешь?
– Прекрасно. А ты меня собралась опять в Вогезы отправить, от депрессьен нервюз? Неужто я выдержу без тебя, без искусства, без самой жизни, наконец? Я здоров, Лидуся, как бык! И вспомнил Марью Николаевну потому, что я не принимаю ее смерти. Сцену невозможно представить без нежно и безгранично мною любимой Ермоловой. Знаешь, с тех пор как мою мать схоронили в Скарятинском монастыре за Бутырской заставой, Марья Николаевна стала моей второй матерью. Я служу вечному ермоловскому искусству. Она вдохнула в меня чистый идеализм, учила добру, нравственности. Я ее вечный рыцарь. Лидуся, я самый молодой режиссер в мире, поверь мне. И знаешь почему? Вот прошли годы, из юноши я стал мужем, теперь мне за шестьдесят. И я все еще молод душою потому, что во мне живы, юны и трепетны ермоловские идеалы. Я человек верующий и все думаю, что она умирала там, в Москве, как раз в самую тяжелую пору моей болезни. Как это странно! Об этой странности я даже дочери Ермоловой написал. Ты печальна, дружочек… Из памяти не идет этот незнакомец? Ах, Полин, Полин…
Лидия Стахиевна молчала.
В доме было не холодно, но сыровато. Весна еще не успела как следует согреть парижские дома. После ужина Александр Акимович позвал жену посидеть в их любимой малой гостиной.
– Давай поговорим, – предложил он ей. – Всё мы на людях…
«Малой гостиной» они называли комнату с камином, двумя удобными диванами, круглыми столиками для чаепитий, большим секретером между окнами. На стенах висели только русские картины – Левитан, Коровин, Малявин.