Чехов думает об этом много и напряженно -- и в письмах, и в сочинениях своих -- и приходит к выводу, который своей парадоксальностью способен ошеломить кого угодно: "Жить вечно было бы так же трудно, как всю жизнь не спать". Но разве отрицание, вернее, неприятие вечной жизни не есть ли отрицание, неприятие Бога? Для верующего человека понятия эти нерасторжимы, и Чехов хорошо понимает это. Героиня рассказа "Володя большой и Володя маленький" Софья Львовна, вернувшись из монастыря и вспоминая встречу с послушницей Олей, размышляет, лежа в теплой постели: "Бог есть, смерть непременно придет, надо о душе подумать. Если Оля сию минуту увидит свою смерть, то ей не будет страшно. Она готова. А главное, она уже решила для себя вопрос жизни". То есть вопрос жизни и вопрос смерти нерасторжимы, "без смерти не может быть и жизни на земле". Эти слова Чехов вложил в уста садовника Михаила Карловича ("Рассказ старшего садовника"), но в окончательном тексте их нет -- вычеркнуты автором при подготовке собрания сочинений. Почему? Слишком заветная мысль? Слишком личная? А может быть, для позднего Чехова, давно уже примерявшего на себя смерть, давно уже написавшего завещание, чересчур категоричная? Может быть, нельзя так уж безапелляционно противопоставлять одно другому? "Все равно умрешь", --говорит Гаев в "Вишневом саде", на что Петя Трофимов отвечает раздумчиво: "Кто знает? И что значит -- умрешь? Быть может, у человека сто чувств, и со смертью погибают только пять, известных нам, а остальные девяносто пять остаются живы". Но ведь это, по существу, не что иное, как бессмертие! Вечная жизнь... Почти Бог. Или, во всяком случае, до Бога теперь рукой подать. Приходят-то к нему по-разному, в том числе и через смерть. Точнее, через размышление о смерти. Которая не зря сравнивается Чеховым с посещением Бога.
"У полковницы Анны Михайловны Лебедевой умерла единственная дочь, девушка-невеста. Эта смерть повлекла за собою другую смерть: старуха, ошеломленная посещением Бога, почувствовала, что все ее прошлое безвозвратно умерло..." Так начинается рассказ "Скука жизни", написанный в двадцать шесть лет. А тремя годами раньше появляется подписанная еще не Чеховым, а Антошей Чехонте юмореска "Смерть чиновника", в которой смерть всего лишь повод для улыбки, для молодого озорства. Это уже позже она станет предметом мучительных размышлений -- мучительных и бесполезных. "Никакая философия не поможет помирить меня со смертью", -- признается герой повести "Три года" Ярцев, и в признании этом слышится голос самого автора.
Двумя годами позже, попав с кровохарканьем в клинику Остроумова, он прямо сталкивается с попыткой философии "помирить" его, Чехова, со смертью, причем носителем философии явился не кто иной, как Лев Толстой с его "всеобъемлющим началом", встреченным пациентом, помним мы, столь скептически.
Речь об этом Толстой завел не случайно. Как известно, то была излюбленная тема яснополянского мудреца. Всего за четыре недели до визита в клинику он записывает в дневнике: "...смерть теперь уже прямо представляется мне сменой: отставлением от прежней должности и приставлением к новой".
Чувствуете? Это слова не гостя, проходящего сквозь сад, не вольного садовника, тихо растящего цветы (любимое занятие Чехова), -- это слова человека, который никогда не прогуливается просто так, а всегда идет куда-то.
Куда? Толстой с юных лет исступленно искал ответа на этот вопрос, Чехов же просто-напросто не задавал его. Но при этом строил дороги и школы (возделывал сад!), лечил больных, ходатайствовал о бедствующих литераторах, артистах и музыкантах, с изумительной аккуратностью отвечал на письма ("Сколько я получаю писем!!") да еще, как только заканчивался год, тщательно рассортировывал их. (Если б к его письмам относились столь бережно!) Сажал деревья. Читал рукописи, которые ему присылали, -- а их присылали множество, и хоть бы кому отказал, сославшись на занятость! Непременно прочитывал все дарственные книги и непременно отзывался -- когда несколькими словами, а когда развернутой рецензией. Случалось, сам просил застенчивого автора прислать ему свою новую работу. Сокращал и переделывал длинные переводные романы, да еще напрашивался поредактировать что-нибудь, потому что ему, видите ли, приятна эта работа.... Нет, не мог он, никак не мог повторить вслед за героем одного из своих рассказов Дмитрием Петровичем Силиным: "...я болен боязнью жизни".