Я поеду в Крым, потом на Кавказ и, когда там станет холодно, поеду, вероятно, куда-нибудь за границу. Значит, в Петербург не попаду.
Уезжать мне ужасно не хочется. При одной мысли, что я должен уехать, у меня опускаются руки и нет охоты работать. Мне кажется, что если бы эту зиму я провел в Москве или в Петербурге и жил бы в хорошей теплой квартире, то совсем бы выздоровел, а главное, работал бы так (т. е. писал бы), что, извините за выражение, чертям бы тошно стало.
Это скитальческое существование, да еще в зимнее время, – зима за границей отвратительна, – совсем выбило меня из колеи.
Вы неправильно судите о пчеле. Она сначала видит яркие, красивые цветы; а потом уже берет мед.
Что же касается всего прочего – равнодушия, скуки, того, что талантливые люди живут и любят только в мире своих образов и фантазий, – могу сказать одно: чужая душа потемки.
Погода сквернейшая. Холодно и сыро.
Крепко жму Вам руку. Будьте здоровы и счастливы.
Ваш А. Чехов.
Я передал ему, что Авилова просила передать: «Кланяется старая матушка». – Чехов подумал и сказал: «А действительно она на попадью похожа».
Увы! мне суждено всю жизнь порываться так или иначе и потом долго, иногда годами страдать от стыда, презирать себя до того, что и жалости к себе не чувствуешь. Одно чувствуешь: ничего поправить нельзя! Слова – пустой звук. Словами же самое чистое, святое, дорогое чувство облекается в какую-то пошлую, захватанную форму и передается людям.
О, даю Вам слово! если я не ошиблась, если в Ваших немногих строках не было сухости и строгости, не было осуждения (или Вы скрыли?) – я заслужила это! Я всегда была очень неловка. Может быть, и теперь. Но я знаю, я не буду жалеть об этом письме. Я хочу и могу теперь сказать еще больше: Вам, Антон Павлович, я многим обязана. <…>
Я знаю, что мое письмо опять-таки издерганное. Но это оттого, что я сегодня глупо счастлива. Я уже давно не пишу издерганных писем, я выучилась застегивать на все пуговицы свой нравственный вицмундир. Пять лет. Я бы очень хотела видеть Вас, рассказать Вам и многое снять с себя, что мне так ненавистно. И в особенности в мои годы, когда жизнь прошла – сознавать себя все еще смешной и жалкой так тяжело! Точно позор. А я, по совести, не чувствую, что заслужила его.
Простите мне, Антон Павлович, всю эту мою непрошеную откровенность. Я ухватилась за случай. Но я не искала его. Я все боялась, что я умру и не успею сказать Вам, что я Вас всегда глубоко уважала, считала лучшим из людей. И что я же оклеветала себя в Вашем мнении. Так вышло. И это было самое крупное горе моей жизни. Теперь пора это сказать.
Крепко жму Вашу руку. Благодарю Вас, если я даже ошиблась. И помните, мне дорога была бы не только Ваша дружба (я не смею рассчитывать на нее), но каждое Ваше слово хотя бы снисходительного участия. Мне не надо, чтобы Вы меня простили, я хочу, чтобы Вы меня поняли.
Ваша Л. Авилова.
Простите, я замерз, только что вернулся из Царицына (ехал на извозчике, так как не идут поезда, что-то там сошло с рельсов), руки плохо пишут, да и укладываться нужно. Всего Вам хорошего, главное – будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы, – это еще вопрос.
Я вовсе не хочу инсинуировать, что я его хорошо знала, что и я была для него хоть чем-нибудь. Нет, я его, вероятно, плохо знала, но он имел такое влияние на всю мою жизнь, я ему так многим обязана. Не могу писать связно и спокойно. Из жизни исчезло что-то до такой степени красивое, светлое и дорогое. Не до фраз...
Простите меня, пожалуйста, если я тревожу Ваше горе. Поверьте мне: если бы я сама не чувствовала этого горя, если бы я не тосковала, если бы я могла совладать с собой – я бы не считала себя вправе к Вам. У меня много его писем. Я не знаю, почему он звал меня «матушка». Я не видела его пять лет.
И мне некому, некому, кроме Вас, сказать, как это все ужасно, как это все трудно понять, и, когда поймешь, как безотрадно, как трудно жить. Без этих «чувств, изящных и красивых, как цветы»
Я написала Вам, что у меня много его писем. Но я не знаю, как он относился ко мне. Мне это очень тяжело.
Т. Л. Щепкина-Куперник говорила:
– Вот, я выйду замуж за Мишеньку <М. П. Чехова>, а Антон Павлович женится на Яворской.
Он увлекался ею. С Авиловой у Антона Павловича никакого романа не было. Это была неинтересная женщина с толстыми ногами и тремя детьми. Антон Павлович обладал вкусом и не мог бы увлечься этой женщиной.
И вот сколько лет прошло. Я вся седая, старая... Тяжело жить. Надоело жить. Противно жить. И я уже не живу... Но все больше и больше люблю одиночество, тишину, спокойствие. И мечту. А мечта – это А. П. И в ней мы оба молоды и мы вместе. В этой тетради я пыталась распутать очень запутанный моток шелка, решить один вопрос: любили ли мы оба? Он? Я?.. Я не могу распутать этого клубка.
Дорогая Мария Павловна.
Не сердитесь на меня, что я называю Вас «дорогой». Поверьте, что иного обращения к Вам я в душе своей найти бы не могла.
Думаю о Вас часто и много. И грустно мне, что я Вам чужда и, возможно, неприятна. <…>
Нет, пожалуйста, не сердитесь на меня! Я старая, больная, слабая. Надеюсь, что скоро я умру. И мне так хочется от Вас хотя бы одно ласковое слово!
Ведь и у меня тоже, как у Смагина, всю жизнь была одна любовь. Можно мне Вас поцеловать?
Сердечно любящая Вас
Л. Авилова
…Письмо это очень взволновало меня. При очередной моей поездке из Ялты в Москву летом 1939 года я зашла сама к Авиловой на квартиру. Она жила тогда на улице Воровского в доме № 10. Я увидела старую, больную, опустившуюся женщину. На столе лежала груда окурков от папирос.
Свидание наше было грустным и – последним. В 1943 году Лидия Алексеевна умерла.