Довольно скоро Чехов сам сказал, что покупать имение надо по карману и чтобы оно «хотя бы издали подходило под привычные жизненные условия». А для него это: «кабинет, парк, солнце, почта…» Что он обрел? Маленький кабинет, небольшой парк, почта — за девять верст по отвратительной дороге. По соседству деревня с несколькими кабаками. И еще — большой участок леса, за которым надо присматривать, ухаживать. И много земли, которую надо использовать. Чехов не собирался брать управляющего (всегда иронизировал над ними в своих рассказах и пьесах). Младший брат уверял, что можно справиться самим, он служит не так далеко или вообще переведется в Серпухов, возьмет хозяйство в свои руки. Но в посулы Михаила верили в семье только родители.
Представлял ли Чехов, какие предстояли расходы в связи с ремонтом дома, покупкой скота, инвентаря, семян? Он, по его выражению, «остервенел» уже от затрат по оформлению покупки и сравнивал себя с человеком, который «зашел в трактир только затем, чтобы съесть биток с луком, но, встретив благо-приятелей, нализался, натрескался, как свинья, и уплатил по счету 142 р. 75 к.». А впереди была посевная.
Довольно скоро потянулись больные. Сначала из Мелихова, потом из окрестных сёл и деревень. Доктор не брал плату, мужики и бабы смотрели на него то ли как на юродивого, то ли как на святого. Чехов, словно нарочно, всё сделал наперекор здравому смыслу: влез в серьезные долги; взвалил на плечи большое хозяйство; поселился около деревни.
Зачем он согласился на всё это?
Этот вопрос напрашивался сам собой. Как и в случае с Сахалином. Объясняя выгоды переезда, Чехов почему-то начинал с итальянских окон в своем кабинете и радовался обилию света. Затем упоминал давно желанное одиночество, свободу от городской суеты, от неизбежных уколов самолюбия, съедающих время и душевные силы. А для работы он нуждался в спокойном настроении, и ему верилось, что в деревне будет спасен от мелких обид, чужой глупости, что Мелихово — как он говорил — «благоприобретенная Австралия». Этот материк стал в письмах Чехова шутливым символом бегства в мечту, в счастливое уединение. Но письма приходили и в подмосковную «Австралию», а в них порой те же обиды, претензии, недоразумения. Вдруг написала Авилова с обвинением, будто Чехов недостойно обошелся с ее именем, когда зимой в Петербурге, в мужской компании в доме Лейкина, хвастал, что увезет ее от мужа и т. д. Она не назвала имя того, кто рассказал об этом ее ревнивому супругу, хотя и догадалась.
Не подозревая, что это был Ясинский, Чехов сослался именно на него, как на свидетеля своих добрых слов об Авиловой и ее сестре, жене Худекова: «Я и грязь… Мое достоинство не позволяет мне оправдываться <…>. Насколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так, что ли? Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у вас в Петербурге. Или же, если нельзя не верить, то уж верьте всему, не в розницу, а оптом: и моей женитьбе на пяти миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т. п. <…> если бы я был пьян как сапожник или сошел с ума, то и тогда бы не унизился до „этого духа“ и „грязи“ (поднялась же у Вас рука начертать это словечко!), будучи удержан привычною порядочностью и привязанностью к матери, сестре и вообще к женщинам. <…> Впрочем, Бог с Вами. Защищаться от сплетен <…> бесполезно. Думайте про меня, как хотите».
В своих мемуарах Авилова передала по памяти свою долгую беседу с Чеховым во время юбилейного обеда в доме Худекова. Припомнила скучающее лицо Ясинского: «Он был писатель и печатал толстые романы, но никаких почестей ему не оказывали и даже на верхний конец стола не посадили. К Чехову он обращался с чрезвычайным подобострастием и выражал ему свои восторги, но не было никакого сомнения, что он завидует ему до ненависти, в чем я впоследствии убедилась».
Догадавшись, а потом и удостоверившись, кто выдумал «грязную историю», Авилова, по ее словам, сказала о своих предположениях мужу:
«— Наврал? Возможно. Да, это он мне рассказал, — признался Миша. — Но ведь это известная скотина!
Я почувствовала большое облегчение».
Но почему-то написала Чехову, повторила сплетню, «начертала» слово «грязь», упрекнула за болтовню. То есть, зная, что Ясинский наврал, обидела Чехова этой ложью. И тем самым выдала пафос своего чувства к Чехову и жанр своих мемуаров, получивших сразу оттенок шаблонной мелодрамы (обиды, упреки, интриги, слезы, ревнивый муж, добродетельная жена и т. п.).