Когда в барак вошел высокий, смуглый господинчик в щегольском костюме стального цвета, в желтых ботинках, Никулин почувствовал прежде всего удивление. Может, померещилось... Но господинчик шагал по проходу, громко щелкая каблуками.
Никулин вдохнул запах парикмахерской, давно забытый. От него ударило в голову, как от спиртного. И все же странно, глазам не верится...
Откуда взялся франт? Каким ветром его занесло? Удивило Никулина и то, что господинчик бойко говорил по-русски.
— Господа, прошу ко мне!
Что ему нужно? А он, скажи пожалуйста, еще торопит.
— Прошу, прошу!
Скорый какой, воображает, что нет ничего легче, как соскочить с нар. Так мигом все и сбежались к тебе! Еще бы!
— Будем знакомы, — произнес господинчик густым, сытым баритоном. — Моя фамилия Плетнев. Я тоже служил в Советской Армии.
До этой минуты Никулин глядел на него, как на диковинку. Как на артиста в цирке. Так, будто вот-вот начнутся фокусы. Уж очень странен, прямо невероятен был господинчик с воли, разодетый как на бал.
— Внимание, господа! Я приехал, чтобы помочь вам в смысле работы!
Предатели, столь благополучные, Никулину не попадались еще. Шебякин — тот отличался от заключенных разве что круглой мордой да начищенными хромовыми сапогами. Ну-ка, ну-ка, что за работа?
С нар кто-то свистнул.
— Тихо! — крикнул полицай и погрозил дубинкой. — Тихо у меня!
— Глупо! — поморщился господинчик и поправил тесный воротничок. — Сколько можно жить э... иллюзиями? Ясно даже ребенку — исход войны предрешен. Впрочем, я не намерен упрашивать. Я обращаюсь к людям разумным. К тем из вас, кто стряхнул с себя коммунистический гипноз. И кто хочет работать для великой Германии, которая...
— Поищи в другом месте! — раздалось с нар.
— Шкура!
— Которая не является врагом русского народа, — закончил фразу господинчик. Его хорошо поставленный баритон перекрыл восклицания, свистки, брань полицаев, наводивших порядок.
«Ах, вот о чем речь! — подумал Никулин. — Да, ведь носился слух: приехал тип, продавшийся немцам власовец, вербует шпионов».
Никулин иначе представлял себе вербовщика. Солиднее как-то, не таким пижоном...
— Германия оказывает вам честь, господа. Умолять мы никого не будем. Я нахожусь во втором административном здании, в пятой комнате. Гарантии, разумеется, не даю. Кандидатов больше, чем вакансий. Отобранных направят в школу для соответствующего обучения. Одежда, питание...
— Подавись ты!
— К черту ваши милости!
Никулин размышлял. По тому, как усердствуют полицаи, добиваясь тишины, пижон прибыл не для болтовни. Направят в школу, а затем...
— Обмануть нас не пытайтесь, — баритон стал жестче, — номер не пройдет. У нас могут служить только лица, преданные новой России.
— Фашистской? Нет такой!
— И не будет никогда!
— Долой!
Затем, конечно, перебросят на советскую сторону. Для чего же еще могут понадобиться бывшие советские командиры.
Бежать отсюда почти невозможно. Попробуй одолеть и ограды, и заряженную током проволоку, и линии сигнализации, отвести глаза часовым, затем уйти от погони, отыскать где-то в чужом нехоженом лесу друга, снять лагерное тряпье... Друзья должны быть, но где они? Много ли шансов у человека, ослабевшего от голода, осилить все эти препятствия? Майор Дудин пытается что-то придумать, но практически пока ничего...
— Признайся, ты ведь и сам не очень веришь, — сказал в тот же вечер Никулин майору. — Хочешь поднять настроение. За это спасибо! Но давай подойдем трезво. Я слушал Плетнева, — в конечном-то итоге дорога к своим намечается. И вернуться можно не с пустыми руками.
— Смотри сам, Коля, — ответил Дудин, — я тут тебе не товарищ, меня по возрасту забракуют. Ты молодой — это первое твое преимущество. Есть и другое...
Дудин замолчал, так как об этом втором преимуществе Никулина никогда не говорил вслух.
— Я схожу к нему завтра.
— Молодым дорога, — произнес майор задумчиво, и голос его как будто отодвинулся. Лицо в полумраке различалось смутно, отсвечивал только клочок седины, и Никулин пододвинулся, чтобы разглядеть лицо и чтобы понять, почему так, издалека и слегка отчужденно, зазвучал голос.
— Так вы одобряете? — спросил Никулин.
Когда дело касалось чего-нибудь важного, он часто переходил на «вы», а иногда — наперекор плену, наперекор лагерю — обращался к Дудину по званию.
Дудин уловил в вопросе недосказанное. Он вздохнул.
— Прости, Николай, я позавидовал тебе... Что бы и мне родиться на двенадцать лет позднее!
Никулин все еще беспокойно вглядывался, стараясь увидеть лицо друга.
— А я думал, вы...
— Что, Коля?
— Вы и правда одобряете? Честное слово? Кроме вас у меня никого нет, и если вы... Другие, конечно, отнесутся иначе, но для меня главное, чтобы вы...
Он волновался страшно. Это было давно не испытанное, мальчишеское волнение младшего перед старшим и мудрым. Дудин был в эту минуту не только самый близким человеком. Нет, он значил гораздо больше, чем обычно значит один человек.
— А если вы считаете, что я... Ну, что я подлец, что я из-за жратвы или... Тогда, клянусь вам, я никуда не пойду. Я останусь.
Дудин приподнялся на локте:
— Останешься?
— Клянусь вам!
— Не дури, Николай!