Михайлов молчал.
— Что, трудная задача?
— Трудная, Феликс.
— И неразрешимая?
— Нет, почему же? Вполне разрешимая, хотя и нелегкая. И у тебя уже, наверное, готово решение.
— Нет, — чистосердечно признался Дзержинский. — Окончательного еще ничего нет. Помогай.
— Что ж, — неожиданно просто и спокойно сказал Михайлов. — Я бы его судил.
— Как ты сказал? — прищурился Дзержинский. — Судить преданного Советской власти человека?
Михайлов ничего не ответил, а Дзержинский подумал: “Интересно, как совпали наши мнения. Действительно, другого выхода нет. Но ведь жалко. По-человечески жалко”.
— Судить, значит? А за что? — спросил он.
— Закон превыше всего, — коротко ответил Михайлов. — Сегодня Орленко ударил диверсанта, а завтра он может ударить невинного человека.
— Все это верно. И все-таки это будет слишком строго, — упорствовал Дзержинский.
— А почему я настаиваю на суде? Думаешь, я не люблю Орленко? — Михайлов начал кипятиться. Морщинистые щеки его покраснели, и на них явственно выступили отметинки оспы. — Он человек преданный, ручаюсь. Но ради чистоты нашего общего дела его надо судить. Эту болезнь нужно лечить в зародыше, чтобы не перекинулась дальше. Такие, как Орленко, хоть и преданные, между нами и народом, знаешь, какую стенку воздвигнуть могут? — Михайлов замолчал, потом добавил другим тоном: — Да что я тебе доказываю! Ты ведь и сам так думаешь. Верно?
— Верно, — негромко ответил Дзержинский.
Оставшись один, Дзержинский долго ходил по кабинету, размышлял. Казалось, он так и не пришел к окончательному решению.
Вечером Дзержинский зашел к Орленко. Тот сидел мрачный. Не дожидаясь вопросов, заговорил:
— Все продумал, Феликс Эдмундович. Как говорится, на самое дно нырял — не нашел своей вины. Погорячился, конечно…
— Вести следствие поручено другому следователю, — медленно и раздельно, стараясь пересилить в своем голосе участливые нотки, сказал Дзержинский. — А вас я решил предать товарищескому суду. За нарушение советской законности.
— Судить! — не веря своим ушам, воскликнул Орленко. — Феликс Эдмундович, как же это? Да я всю жизнь за Советскую власть…
— Судить, — жестко повторил Дзержинский. — И знаете что, Орленко? Обвинителем на этом суде буду выступать я.
Дзержинский тяжело поднялся со стула и медленными шагами вышел из комнаты. Орленко, не отрываясь, смотрел на его немного сгорбленную спину: он почувствовал, что Дзержинский разволновался и теперь будет долго и мучительно кашлять. И вскоре из коридора до слуха его донесся глухой прерывистый кашель…
Суд происходил в присутствии всех сотрудников ВЧК.
Сначала говорил Орленко.
— Я виноват… — сказал он. — Но я никак не пойму одного. Как же это? Они в нас стреляют, а мы их и пальчиком не зацепи?
В зале зашумели, заговорили, как это всегда бывает, когда вдруг сталкиваются различные мнения по острому сложному вопросу.
— Логика! — воскликнул молодой чекист Максимович, вскакивая со своего места. Он заговорил с горячей поспешностью, отчаянно жестикулируя руками. — В том, что говорит Орленко, есть своя логика. И лично я не стал бы наказывать его за диверсанта и злейшего врага рабочего класса! Прочь гуманизм, когда передо мной сидит такой, как этот Эрни!
Дзержинский сидел молча, и по его лицу невозможно было понять, на чьей он стороне, — оно было непроницаемо.
— Не слыхал я такого слова, — неуклюже поднялся со стула чекист Голубев. Он недавно пришел работать в ВЧК прямо с завода, и было заметно, что все еще не может привыкнуть к своей потертой кожанке. — Заковыристое такое. Максимович тут сказал…
— Гуманизм! — весело подсказал кто-то.
— Во-во, — обрадовался Голубев, довольный тем, что ему пришли на помощь. — Гуманизм. Не знаю. Я одно знаю — есть у нас закон. Советская власть нам его утвердила? Точно! И сам Владимир Ильич Ленин нам говорит: от закона ни полшага. Правильно я говорю?
— Верно! — раздались голоса.
— Ну, так чего еще надо? — почувствовав поддержку присутствующих, более уверенно продолжал Голубев. — По закону поступил Орленко? В глаза ему скажу: не по закону, хоть он мне самый лучший друг и товарищ. Вот и весь гуманизм.
— Закон душой понимать надо, товарищ Голубев, — поддержал Максимовича весельчак Зарубин. С его лица никогда не сходила лукавая улыбка. — К обстановочке его применять. А ты за букву закона уцепился, как карась за приманку. Ты с такими, как Эрни, дело имел? Нет? То-то же. Никакими словами его не проймешь. Тебе с этим делом получше разобраться надо.
— И с гуманизмом, — ввернул Максимович.
К столу быстрыми шагами подошел Дзержинский. Глаза его горели, худые щеки запали еще сильней, от больших выпуклых надбровий к носу спустились жесткие упрямые складки.