Все чаще подумывал Мирофан об изгнании художников из парной. Но бесцеремонные собратья заявлялись без приглашения и буравили голодными глазами бомжей чужих клиентов.
Сплавив их на пленэр в министерский санаторий, Удищев вздохнул с облегчением.
Дусторханов был человеком скользким и говорил намеками. Покрытый кучерявой шерстью Сусликов был простым парнем и называл вещи своими именами.
При первой встрече взглянули Сусликов и Удищев друг на друга — каждый словно собственное отражение увидел. «Вор и плут, — подумали они одновременно, — с таким можно делать дела». Частенько, оставив шумную компанию в предбаннике, уединялись они в большом зале и шептались в полумраке, выпивая и закусывая.
— Хевроныч, — задушевно говорил Удищев с дальним намеком, — картина — это тебе не «Мерседес».
Сусликов, смешивая в большой чашке красную икру с черной, косил хитрым глазом и подгонял:
— Ну?
— Хорошая картина в хорошей раме — это тебе не японский телевизор.
— Ну? — чавкая и стуча зубами, пожирал фирменное блюдо Сусликов.
— Картина — не компьютер и не итальянская мебель…
Выстраивая этот сравнительный ряд, Удищев как бы говорил, что лучший способ нажиться за счет бюджетных средств — это большой ремонт учреждения, плавно перетекающий в юбилейное торжество. Праздник, подарки, тосты, ликования. Очень трудно с похмелья выяснить, куда ушли деньги, но он, Удищев, выяснил. Так что не надо перед ним прибедняться.
Снизу доносился волнообразный оргийный гул. Там хохотали, взвизгивали и спорили.
— Ну, — согласился Сусликов, вылизывая из карманов между щеками и зубами застрявшие крупинки.
— Картина, — посветлев очами, молвил Удищев со значением, — это произведение искусства. Вот висит она на стене и ни одна падла не придерется к цене. Не мешок с картошкой — высокохудожественная ценность! Висит себе, висит и все дорожает, дорожает. И прятать ее не надо.
— Ну.
— Купил бы ты у меня эту картинку, — кивнул Мирофан на «Тройную радугу».
— На фига она мне?
— Я же тебе объяснял: чтобы на стенке висеть. Висит — дорожает, висит — дорожает…
— Сколько?
— Пятьдесят штук, — просто сказал Удищев.
— Пятьдесят тысяч? Баксов? — вскричал изумленный Сусликов в негодовании и закашлялся, подавившись икринками.
В зал по крутой лестнице поднялся не спеша кот Филимон. Весь черный, с белой бабочкой на груди, как черт в смокинге. Сел напротив полотна и, не мигая, уставился на него, то ли завороженный силой искусства, то ли потрясенный ценой.
— Скотина, а понимает, — одобрил его поведение Удищев и сказал с легкостью необыкновенной, — с меня и сорока пяти довольно будет, а пять штук я тебе тут же и отстегну.
— Пятьдесят тысяч баксов! — все никак не мог успокоиться и откашляться Сусликов.
— Да ты не бойся. Это я иностранцу могу всякое фуфло подсунуть. А тут — настоящее искусство. Через десять — двадцать лет ей вообще цены не будет. «Подсолнухи» просто тьфу рядом с ней, шелуха. У меня сейчас, Хевроныч, пруха пошла. Второе дыхание открылось. Бог рукой водит. Накрасишь и удивляешься — я ли это накрасил?
— Между нами, — сказал Сусликов, промокая испарину на лысине, — Дусторханов ждет, что ты эту картину ему за просто так подаришь.
— За просто так! — вспыхнул Мирофан. — За просто так пусть он с Шамарой парится. За просто так!
Кот Филимон насторожился, прислушиваясь к звукам на лестнице, и черной молнией от греха подальше шмыгнул под диван, покрытый шкурой снежного барса.
Два пьяных, закутанных в простыни привидения поднимались в зал. На каждой ступеньке они останавливались и замирали в долгом страстном поцелуе. Привидение маленькое, румяное, с большим и нежным, как женская грудь, животом источало легкий запах парного мяса и свежего навоза. Не прерывая поцелуй, оно сыто икало и коротенькими пальчиками пыталось сорвать простыню с высокого, рыжего, грудастого и задастого привидения, которое томно оборонялось, не позволяя себя разоблачить. Чтобы дотянуться до пухлых губ, маленькому приходилось всякий раз вскарабкиваться ступенькой выше.
— Эй, любовнички, вы мне все перила переломаете, — приструнил их Удищев. — Отринь от балясин!
Парочка откачнулась от перил и влипла в стенку. Одна из картин, висящих в лестничном пролете, с грохотом свалилась на ковровую дорожку. Происшествие это развеселило подгулявших и распаренных привидений.
— Люсьен, — торжественно объявил коротышка, возвращая на гвоздь поверженную картину, — сейчас я буду приобщать тебя к искусству. Удищев, тебе никто не говорил, что ты круче Леонардо да Винчи? Вот и правильно.
Опознав в толстячке самого Дусторханова, Удищев стерпел погром и хамство.
На картине, криво водруженной на дюбель, была изображена девица с лицом, занавешенным густыми каштановыми волосами. Девица гордо выпятила острые, как заточенные карандаши, груди.
— Ой, — не поверила рыжая Люся, — таких грудей не бывает. Такие груди только у коз бывают.
— А мы сейчас сравним, — деловито сопя, Дусторханов стянул с Люси простыню.
Люсина грудь действительно была совсем другой — пышной, каплевидной, овальной. Однако различие это не смутило главного дребезденца.