Из всего просторного мира выбрали шесть квадратных метров, и Моосбругер ходил по ним взад и вперед. Мышление здоровых, не заключенных в тюрьму людей очень, впрочем, походило на его мышление. Хотя он еще недавно живо их занимал, они быстро забыли его. Он был водворен на свое место, как гвоздь, который вбивают в стену; когда он вбит, никто его больше не замечает. Приходила очередь других Моосбругеров; они не были им, не были даже такими же, как он, но они несли ту же службу. Было какое-то преступление на сексуальной почве, какая-то темная история, какое-то ужасное убийство, дело рук какого-то безумца, дело рук какого-то полуневменяемего, какая-то встреча, перед которой каждый, в сущности, должен быть начеку, какое-то удовлетворительное вмешательство уголовного розыска и правосудия… Такие общие, бедные содержанием понятия и формулы воспоминаний приплетают начисто выхолощенный инцидент к какому-то месту своей широкой сети. Забыли фамилию Моосбругера, забыли подробности. Он стал «белкой, зайцем или лисой», более точная дифференциация утратила свою ценность: общественное сознание сохранило не какое-то определенное понятие о нем, а лишь истощенные, широкие поля смешивающихся общих понятий, похожие на светлую серость в подзорной трубе при наводке на слишком большое расстояние. Эта слабость связей, жестокость мышления, которая оперирует удобными для него понятиями, не заботясь о том грузе страдания и жизни, что делает всякое решение трудным, она была общей чертой коллективной души и души Моосбругера; но то, что в его сумасшедшем мозгу было мечтой, сказкой, поврежденным или странным местом в зеркале сознания, не отражавшим картину мира, а пропускавшим свет, это в коллективной душе отсутствовало, или разве что какая-то доля этого нет-нет да проступала в каком-нибудь отдельно взятом человеке и его неясном волнении.
А что касалось именно Моосбругера, этого, а не какого-нибудь другого Моосбругера, того, которого некогда поместили на определенных шести квадратных метрах мира, что касалось его питания, охраны, обращения с ним согласно инструкциям, дальнейшего его следования для жизни в тюрьме или для смерти, — это было препоручено относительно маленькой группе людей, которая относилась к нему совершенно иначе. Здесь глаза, неся свою службу, недоверчиво следили, голоса бранили за малейший проступок. К нему никогда не входило меньше двух охранников. На него надевали кандалы, когда его вели по коридорам. Тут действовали под влиянием страха и осторожности, которые связывались с определенным Моосбругером в этой маленькой области, но как-то странно противоречили обращению, с каким он встречался вообще. Он часто жаловался на эту осторожность. Но тогда надзиратель, директор, врач, поп, в зависимости от того, кто выслушивал его протест, делал неприступное лицо и отвечал, что с ним обращаются в соответствии с инструкцией. Таким образом, инструкция заменяла теперь утраченное участие мира, и Моосбругер думал: «У тебя на шее длинная веревка, и тебе не видно, кто за нее тянет». Он был как бы где-то за углом привязан к внешнему миру. Люди, в большинстве своем совершенно не думавшие о нем, даже ничего о нем не знавшие, или такие, для кого он значил не больше, чем обыкновенная курица на обыкновенной деревенской улице для университетского профессора зоологии, действовали вместе, чтобы уготовить ту судьбу, которая, как он чувствовал, бесплотно терзала его. Какая-то канцелярская барышня печатала на машинке какое-то дополнение к его делу. Какой-то регистратор применял к этому дополнению какие-то изощренные мнемонические правила. Какой-то советник министерства готовил новейшие указания относительно исполнения приговора, какие-то психиатры вели профессиональный спор об отграничении чисто психопатической конституции от определенных случаев эпилепсии и ее смеси с другими симптомами. Какие-то юристы писали об отношении смягчающих вину обстоятельств к обстоятельствам, смягчающим приговор. Какой-то епископ высказался против всеобщего упадка нравственности, а какой-то арендатор охотничьего угодья пожаловался справедливому супругу Бонадеи на засилье лисиц, что укрепило в этом высоком деятеле его сочувствие непоколебимости правовых принципов.