— А потом ты сказал, что у нас с Арнгеймом общие интересы по части этих промыслов. Дай мне честное слово, что ты это знаешь, и тогда я смогу сказать тебе все. — Штумм фон Бордвер схватил сопротивлявшуюся руку Ульриха, заглянул ему в глаза и плутовато сказал: — Ладно, поскольку ты даешь мне честное слово, что ты все уже знал, я даю тебе честное слово, что ты все знаешь! Верно? Больше ничего нет. Арнгейм хочет запрячь нас, а мы — его. Знаешь, у меня иногда бывают сложнейшие психологические конфликты из-за Диотимы! — воскликнул он. Но никому об этом не говори, это военная тайна! — Генерал пришел в хорошее настроение. — Знаешь ли ты вообще, что такое военная тайна? — продолжал он. Несколько лет назад, когда была мобилизация в Боснии, в военном министерстве хотели дать мне по шапке, я был тогда еще полковником, и назначили меня командиром батальона ополченцев. Я мог бы, конечно, командовать и бригадой, но поскольку я, мол, кавалерист и поскольку они хотели дать мне по шапке, меня послали в батальон. А поскольку для того, чтобы вести войну, нужны деньги, мне дали, когда я прибыл туда, батальонную кассу. Ты когда-нибудь видел такую штуку во времена своей службы? Она похожа не то на гроб, не то на ясли, сделана из толстого дерева и охвачена железными наличниками, как крепостные ворота. У нее три замка, а ключи к ним держат при себе три человека, каждый по одному, чтобы ни кто не мог открыть ее самочинно, — командир и два казначея-соопирателя. Так вот, когда я прибыл туда, мы coбpaлись как на молитву, и отпирали замки одни за другим, и благоговейно извлекали пачки кредиток, и я казался себе архипастырем, которому помогают при богослужении два мальчика, только вместо Евангелия мы читали цифры из ведомости. Покончив с этим, мы снова закрыли ящик, водворили на место наличники, заперли замки, то есть сделали все в обратном порядке, после чего мне пришлось что-то сказать — уж не помню, что именно, и на том церемония закончилась. Так я, по крайней мере, подумал про себя, да и ты бы так же подумал, и я почувствовал великое уважение к непоколебимой бдительности армейского руководства в военное время! Но тогда при мне был фокстерьерчик, предшественник моего нынешнего, умнейшая тварь, да ведь и никакими правилами присутствие собаки не запрещалось. Только вот стоило ему где-нибудь заметить дыру, он сразу же начинал, как бешеный, рыться в ней. И вот, собираясь уже уйти, я вдруг вижу, что Слот — так его звали, он был англичанин — возится возле ящика, и оторвать его оттуда никак нельзя. Между тем хорошо известно, что из-за верных собак раскрывались и самые тайные заговоры, а тут еще война на носу, и я решил — надо поглядеть, что это Слот нашел — и что же, ты думаешь, он нашел? Знаешь, батальонам ополчения интендантство выдает ведь не самую новую амуницию, и касса у нас была тоже старая и почтенная, но все-таки я никак не думал, что, пока мы тут вдвоем запираем ее спереди, сзади, у самого дна, в ней зияет дыра, да такая, что можно просунуть руку по локоть! Там был сучок в доске, и он выпал в одной из прежних войн. Но что поделаешь? Когда пришла затребованная замена, вся боснийская заваруха уже кончилась, а до того мы по-прежнему проделывали еженедельно свою церемонию, и только Слота я оставлял дома, чтобы он никому ничего не выдал. Вот видишь, как выглядит порой военная тайна!
— Гм, я думаю, ты все еще не такой открытый, как этот твой сундучок, ответил Ульрих, — Вы действительно заключите сделку или нет?
— Не знаю. Даю тебе честное генштабское слово, до этого еще не дошло.
— А Лейнсдорф?
— Он, конечно, понятия не имеет об этом. Склонить на сторону Арнгейма его тоже нельзя. Я слышал; что он страшно зол на демонстрацию, которая была ведь еще при тебе. Он теперь настропален против немцев.
— Туцци? — спросил Ульрих, продолжая допрос.
— Вот уж последний, кому следует что-либо знать! Он сразу бы расстроил весь план. Мы все, конечно, хотим мира, но мы, военные, служим ему по-иному, чем бюрократы!
— А Диотима?
— Ну, знаешь! Это же совершенно мужское дело, о таких вещах она не может думать даже в перчатках! Я не решился бы обременять ее правдой. Я понимаю так, что и Арнгейм ничего не рассказывает ей об этом. Ведь он, знаешь, говорит очень много и превосходно, и для него, наверно, наслаждение — разок о чем-нибудь умолчать. Это, по-моему, как выпить стаканчик горькой втихую!
— Ты знаешь, что ты стал прохвостом?! За твое здоровье! — Ульрих поднял свою рюмку.
— Нет, я не прохвост, — стал защищаться генерал. — Я участник министерского совещания. На совещании каждый выкладывает то, что ему нужно и что он считает правильным, и в конце из этого выходит что-то, чего никто полностью не хотел — самый что ни на есть результат. Не знаю, понимаешь ли ты меня, я не могу выразить это лучше.
— Конечно понимаю. Но с Диотимой вы ведете себя все-таки подло.