В действительности она поспешила уйти потому, что не хотела, чтобы брат еще раз увидел слезы, которые она едва сдерживала. Она была печальна, как бывает печален человек, потерявший все. Почему — она не знала. Это нахлынуло, когда говорил Ульрих. Ему следовало сделать что-то другое, а не говорить. Что — она не знала. Он ведь, конечно, был прав, когда не придал важности «глупому совпадению» ее взволнованности с приходом письма и продолжал говорить как ни в чем не бывало. Но Агате пришлось убежать.
Сперва у нее была только потребность двигаться. Она немедленно выбежала из дому. Если улицы заставляли ее свернуть, она все равно держалась одного направления. Она убегала, как убегают от бедствия люди и звери. Почему — она не спрашивала себя. Только когда она устала, она поняла, какая у нее была цель: не возвращаться!
Она хотела шагать до вечера. С каждым шагом удаляясь от дома. Она полагала, что когда она остановится на рубеже вечера, ее решение уже созреет. Это было решение убить себя. Это было, собственно, не решение, а ожидание, что решение созреет вечером. Отчаянная сумятица в ее голове за этим ожиданием. У нее даже не было при себе ничего, чтобы убить себя. Ее маленькая капсула с ядом лежала где-то в ящике или в чемодане. В ее желании умереть созрело только нежелание возвращаться. Она хотела уйти из жизни. Отсюда была и ходьба. С каждым шагом она уходила как бы уже из жизни.
Устав, она почувствовала тоску по лугам и лесу, по ходьбе в тишине и на воле. Но туда надо было доехать.
Она села не трамвай. Она была приучена воспитанием владеть собой при посторонних. Поэтому в ее голосе не было заметно волнения, когда она платила за проезд и справлялась о маршруте. Она сидела спокойно и прямо, дрожи не было ни в одном ее пальце. И когда она так сидела, пришли мысли. Ей, конечно, было бы легче, если бы она могла буйствовать; при скованности тела эти мысли оставались большими пачками, которые она напрасно старалась протащить через отверстие. Она была в обиде на Ульриха за то, что он сказал. Она не хотела быть на него в обиде за это. Она отрицала за собой право обижаться. Какой прок был ему от нее?! Она отнимала у него время и ничего не давала взамен; она мешала его работе и его привычному быту. При мысли о его привычках она почувствовала боль. За время ее пребывания в доме там, по всей видимости, не бывало никаких других женщин. Агата была убеждена, что у брата всегда есть какая-нибудь женщина. Значит, из-за нее он себя сдерживал. И поскольку она ничем не могла вознаградить его, она была эгоисткой и плохим человеком. В этот миг ей захотелось вернуться и нежно попросить у него прощения. Но тут ей опять вспомнилось, как холоден он был. Он явно жалел, что взял ее к себе. Чего только он ни намечал и ни говорил, пока она не надоела ему! Теперь он об этом не вспоминал! Великое отрезвление, пришедшее с письмом, сперва надрывало сердце Агате. Она была ревнива. Бессмысленно и вульгарно ревнива. Она хотела навязаться брату и чувствовала, сколько бессилия и страсти в дружбе человека, который прямо-таки нарывается на отпор. «Я могла бы украсть ради него или пойти на панель!» — думала она и, хотя понимала, что это смешно, не могла так не думать. Разговоры Ульриха с их шутками и с их как бы беспристрастным превосходством казались насмешкой над этим. Она восхищалась таким превосходством и всеми духовными запросами, выходившими за пределы ее собственных. Но она не понимала, почему все мысли должны всегда одинаково распространяться на всех людей! В своем позоре она нуждалась в личном утешении, а не в общих назиданиях! Она не хотела быть храброй!! А через минуту она упрекала себя в том, что она такая, и усиливала свою боль мыслью, что ничего лучшего, чем равнодушие Ульриха, она не заслуживает.